Шрифт:
Закладка:
Прочитав письмо, Ломоносов, по словам Штелина, воскликнул: “Правда, правда, Боже мой! Я никогда не покидал ее и никогда не покину; только обстоятельства препятствовали мне до сих пор писать к ней и еще менее вызвать ее к себе. Но пусть она приедет, когда хочет…” По словам Штелина, Ломоносов выслал жене 100 рублей на дорогу. Откуда мог он взять эти деньги – он, второй год существовавший грошовыми подачками из книжной лавки? Занять? Но несколько месяцев спустя Ломоносов жаловался (в официальной бумаге!), что ему негде занять на пропитание. Возможно, деньги на дорогу для Елизаветы Христины ссудил тот же Штелин. Если так, причины дружеского отношения к нему Ломоносова особенно понятны.
Однако когда Елизавета Христина прибыла в Петербург, положение ее мужа только ухудшилось.
Дело в том, что уже 12 марта следственная комиссия вынесла свое решение. Шумахер был почти полностью оправдан и освобожден из-под стражи. Правда, лишь 4 декабря он вновь приступил к исполнению своей должности. Нартов был определен “к артиллерийскому делу”, где до конца жизни увлеченно работал по своей механической части. Одно время (во второй половине 1740-х годов) он вновь числился “советником академии”, получал при ней жалованье и ведал ее инструментальными мастерскими, но в административных делах участия не принимал.
Комиссия, однако, продолжала работу. Теперь бывшие доносчики стали обвиняемыми, так как их доносы был признаны ложными, а согласно еще Соборному уложению 1649 года “будет кто на кого доводить государево великое дело или измену, а не довел, а сыщется про то напряма, что он такое дело затеял на того напрасно, и тому изветчику то же учинити, чего бы довелся тот, на кого он доводил”. Разумеется, никто не собирался привлекать к суду коллежского советника Нартова или знаменитого иностранца Делиля. Но все остальные доносчики, нечиновные и незнаменитые, должны понести наказание. Ибо в том же уложении сказано: “Будет боярина или окольничьего или думного человека обесчестит стольник или стряпчий… и их бити кнутом”.
Шумахера поддержали почти все профессора, за него хлопотали при дворе, обвинители его оказались не на высоте – все так. Но та готовность, с которой русские сановники встали на сторону “немцев” – вопреки официальной политике елизаветинского двора! – нуждается в объяснении. По словам С. М. Соловьева, Игнатьев, Юсупов и Головин видели перед собой, прежде всего, “несколько мелких, ничтожных людей, которые осмеливаются обвинять своего начальника”. Эти “мелкие, ничтожные люди” обижались на то, что им не дают проявить себя в высокой науке. Но (с точки зрения большинства вельмож той эпохи, и не только вельмож) заморские науки и художества – совсем не то, чем надо заниматься русскому православному человеку. Это дело иноземцев, которых за тем в Россию и приглашают. А дело русских – пахать землю, молиться Богу, воевать, управлять страной и чинить друг над другом суд и расправу. Так должны были рассуждать члены комиссии.
Ломоносова по закону вообще не в чем было обвинить: он лишь выполнял распоряжения Нартова. Однако профессора продолжали бойкотировать “штрейкбрехера”. Они по-прежнему не допускали его в Академическое собрание. 21 апреля Ломоносов явочным порядком пришел туда; но Винсгейм (явно радующийся случаю отомстить за свое унижение) в качестве конференц-секретаря зачитал ему указ, запрещающий адъюнкту Ломоносову вплоть до вынесения окончательного приговора Комиссии посещать Собрание.
Ломоносов ушел; но пять дней спустя снова появился в Собрании. Это был не самый удачный поступок в его жизни.
Вот цитата из “Доношения”, поданного профессорами 11 мая в сенатскую комиссию:
“Сего 1743 года апреля 26 дня пред полуднем он, Ломоносов, напившись пьян, приходил в ту палату, где профессоры для конференций заседают и в которой в то время находился профессор Винсгейм и при нем были канцеляристы. Ломоносов, не поздравивши никого и не скинув шляпы, мимо их прошел в географический департамент, где рисуют ландкарты, а идучи около профессорского стола, ругаясь оному профессору, остановился и весьма неприличным образом обесчестил и, крайне поносный знак (кукиш) самым подлым и бесстыдным образом руками против них сделав, пошел в оный географический департамент, в котором находились адъюнкт Трескот и студенты. В том департаменте, где он шляпы также не скинул, поносил он профессора Винсгейма и всех прочих профессоров многими бранными и ругательными словами, называя их плутами и другими скверными словами, чего и писать стыдно. Сверх того, грозил он профессору Винсгейму, ругая его всякою скверною бранью, что он ему зубы поправит, а советника Шумахера называл вором. Пришел обратно в конференцию и всех профессоров бранил и ворами называл за то, что ему от профессорского собрания отказали”.
Показания свидетелей вносят новые штрихи. В Географическом департаменте находились старые товарищи Ломоносова – Шишкарев, Коврин, Чадов и Старков. По словам Чадова, Ломоносов раздраженно говорил им про Винсгейма: “Что, де, у вас… там, который сидит в Конференции, что, де, чванится, и что, де, он о себе думает?.. Ведь, де, капитан и я, де, капитан, и Календарь, де, сочиню не хуже его…” Любопытна здесь апелляция к формальному классному чину[67]. В ответ на замечание Трескота Ломоносов потребовал, чтобы тот говорил с ним по-латыни. “Тот ответствовал, что я де не умею. На что он: «Ты, де, дрянь, никуда не годишься и недостойно произведен»”. Забавно, что студентов, которых под предлогом недостаточно совершенного знания латыни годами отказывались чему-либо учить, в конце концов поставили под начало не владеющего латынью адъюнкта, который к тому же был моложе их: Ивану Фомичу, или Джону Трескоту, иначе Трускоту, или Трускотту (Truscott), сыну английского купца, исполнилось всего 22 года.
Затем Ломоносов явился к Винсгейму. Разговор очень быстро пошел на повышенных тонах. По словам академических канцеляристов, Ломоносов называл профессоров, отлучивших его от Академического собрания, “гунсвотами и ворами” (“Hundsfotter und Spitzbuben”[68]). Винсгейм потребовал занести эти слова в протокол. Ломоносов ответил: “Ja, ja, schreiben sie nur; ich verstehe so viel wie ein Professor und bin ein Landeskind!”[69] Затем Ломоносов надел шляпу и в таком виде опять последовал в Географический департамент. Здесь адъюнкт уж совсем раздухарился. Он кричал, что он “…(Трускот стыдливо опускает слово. – В. Ш.) на всех профессоров и на советника Шумахера”, грозился “поправить Шумахеру зубы”. Трускот и секретарь Андрей Иванов (тот самый, что способствовал оправданию Шумахера) требовали, чтобы Ломоносов снял шляпу, но тот по-прежнему расхаживал по помещению в головном уборе, демонстрируя тем самым презрение к обоим своим собеседникам. Наконец, отбушевав, подвыпивший великан отправился домой.
Сам Ломоносов не придавал особого значения этой своей выходке. В следующие дни он спокойно занимался своей научной работой: попросил выдать ему для работы два микроскопа, вторично подал проект об организации химической лаборатории. И в то же время он пишет новое прошение о денежном пособии. До конца года ему, невзирая на всю его гордость, еще несколько раз пришлось составлять такие прошения: ведь жалованье по-прежнему не платили!
Между тем уже 11 мая в следственную комиссию поступила жалоба профессоров. Основным автором ее и инициатором ее составления был Миллер. Историк еще не знал, как этот поступок повлияет на его последующую жизнь и какого врага он приобрел. Вместе с ним письмо подписали Крафт, Винсгейм, Гмелин, Сигезбек, Иозиас Вейтбрехт, Иоганн Христиан Вильде, Пьер Луи Ле Рой и – Георг Рихман. На последнего Ломоносов впоследствии не держал зла, как, впрочем, и на Гмелина. Но Миллеру он не смог простить своего унижения до конца дней.
Ломоносова обвиняли не только в непристойном поведении в помещении Академического собрания. Академики постарались собрать воедино все дурное, что можно было сказать об адъюнкте-смутьяне. По их словам, “Ломоносов, во всю свою бытность в Академии наук показывал себя во многих поступках не по надежде нашей, и часто пьянствуя, делал многие непорядки и драки, за что в сентябре месяце… 1742 года и под караул в полицию приведен был”. Припомнили его, казалось бы, уже прощенные недоразумения с Генкелем. Образцовый молодой “национальный кадр”, многообещающий ученый, гордость академии, каким еще несколько месяцев назад выглядел в официальных бумагах наш герой, превратился в отвратительного изгоя, пьяницу, хама и дебошира. Заканчивалось письмо совсем