Шрифт:
Закладка:
С собой Нартов взял жалобы еще целого ряда сотрудников академии. Среди них не было, однако, ни одного профессора или адъюнкта. Это были “маленькие люди”: комиссар Михаил Камер, канцелярист Дмитрий Греков, копиист Василий Носов, три студента – Иван Пухорт и “спасские школьники” Прокофий Шишкарев и Михайло Коврин, ученик гравера Андрей Поляков, переводчики Иван Горлицкий и Никита Попов (последний – тоже из “спасских”).
Заводилой среди них был, видимо, Горлицкий, писавший Нартову в Москву: “Что же о нас, благодатию Божиею до сего числа здравы пребываем, ожидая тщением вашим милости всещедрого Бога чрез помазанницу его получить, а супостатов ходатайством Пресв. Богородицы и всех святых под ноги верных рабов и сынов российских покорить дай Боже…” Уже этот текст достаточно характерен. А вот цитата из доноса Горлицкого: “Шумахер с единодушными клевретами своими, немцами, что ни делал, все то чинил для собственной корысти и для пользы народу своему, по единаковой природе и по ревности единого закона, не минуя похвалы, славы и чести его, а России в крайнее поругание во многие веки…” Доносчик требовал, чтобы академию обязательно возглавлял православный, потому что “разнствие закона по нужде противиться заставляет”. Переводчик Иван Горлицкий (1690–1777), выпускник Славяно-греко-латинской академии, еще при Петре учился в Париже и в академии служил с ее основания. В 1733 году ему было предложено держать экзамен на звание адъюнкта вместе с Тредиаковским; но, в отличие от последнего, Горлицкий отказался, заявив, что петербургским профессорам должно быть достаточно диплома Сорбонны. За время службы в академии Горлицкий перевел на латынь “Степенную книгу” (по заданию Корфа)[61] и выполнил ряд других работ, требовавших достаточно высокой квалификации. В то же время в его переводах, по свидетельству не только немцев, но и нейтральных Адодурова и Тредиаковского, иногда попадались ошибки, свидетельствующие о незнании “простейших наук”. В 1742 году ему было уже за пятьдесят. Конечно, уязвленное самолюбие, невозможность самореализоваться не лучшим образом повлияли на его характер. Выспренный тон и слабая аргументированность его письменных филиппик, как и сбивчивые показания на следствии, производят довольно жалкое впечатление. К тому же Горлицкий, видимо, уже в эти годы впал в экзальтированную религиозность; под старость он написал трактат “Мистическое, сиречь Таинственное богословие” (оставшийся в рукописи). Худшего союзника Делилю и Нартову было не найти.
Обвинения, которые предъявлял Шумахеру сам Нартов, были, конечно, куда более конкретны и обоснованны. Во-первых, советник Академической канцелярии обвинялся в сокрытии дарованного Петром академии регламента, “чего ради многие учителя, не видя Его Императорского Величества намерения и усмотрев происходящие при том непорядки, принуждены были, без показания плода, в свое отечество возвратиться”. Во-вторых, в денежном самоуправстве. В-третьих, в том, что “в прежнее правление для показания себя в свете вымыслил за должное явить описание академического установления, якобы то его трудами произошло”. Речь идет об описании академии, изданном в 1740 году. У Нартова были особые основания обижаться на эту книгу: он в ней не был упомянут. “По высочайшей их Императорского Величества милости в той Академии нахожусь членом, а он, Шумахер, злости ради с прочими и не включил”. Но членами академии считались только профессора, а кандидатами в члены – адъюнкты. Нартов к их числу не относился и относиться не мог, хотя без изготовленных под его руководством машин и приборов, конечно, научная работа тех же Крафта и Делиля была бы невозможна.
На такие жалобы, пусть даже исходящие от верного отцовского слуги, Елизавета, скорее всего, не прореагировала бы. Но Нартов обвинил Шумахера и в вещах более серьезных. Речь шла о стратегии развития академии. “Обучение российского народу молодых людей оставлено, а производят в науках чужестранных, от которых Российской Империи никакой пользы быть не может, кроме казенного убытка, который при том исходит на жалование и прочее, с чем оные по времени имеют бежать в свое отечество, а российского народа люди в чужих краях обучаются на своем или на казенном коште. Хотя же для лучшего произведения наук Российских людей можно бы сыскать ученых несколько человек из россиян”.
Русские переводчики и “студенты” также обвиняли Шумахера в дискриминации, в том, что квалифицированным русским переводчикам платят меньше, чем немецким писцам, что их заставляют вместо научных трудов переводить канцелярские бумаги, что людей, способных преподавать в гимназии, используют на механических работах в Географическом департаменте, что русских с трудом производят в адъюнкты и никогда – в профессора. Поминали Адодурова, Тредиаковского, Ивана Ильинского – поэта и филолога, учителя Кантемира, который так и умер в чине академического переводчика. Наиболее подробно и аргументированно излагал свои претензии к академии 22-летний Попов.
Попов жаловался, что из-за тупой канцелярской работы он и его товарищи “все то, чему прежде научилися, в неволю забвению предавать обречены”. Что в гимназии латынь преподают немцы, не знающие русского языка, а потому “русские, которые одному латинскому языку хотят учиться” должны сперва осваивать немецкий. Однако и немецкий “ради худого предводительства или еще и недостаточного знания по-русски учителей, ныне меньше шести или семи лет выучить не можно”. Поскольку латынь изучают “через немецкий”, практики переводов с латыни на русский нет. Впрочем, среди учеников латинской гимназии мало русских, а большинство обучающихся там немцев – иностранные подданные, однако с них, вопреки закону, не берут платы за обучение.
Как и другие “подписанты”, Попов жаловался на неравные с немцами-переводчиками материальные условия. “От сего порядку, что немцам содержание двойное против русских или против должностей их… дается, происходит то, что немцы понятнее и трудолюбивее русских почитаются, за тем, что они ни о чем домашнем попечения не имеют, все в довольстве к содержанию своему имея. И то есть истинное рачение об обучении всяким наукам, в чем они и самым делом много успевают. Тоже бы и русские учинили без всякого сомнения, если бы их так же содержали”.
Ломоносова в числе жалобщиков на Шумахера не было. Как раз в тот момент, когда императрица рассматривала жалобу, он оказался героем другой, чисто бытовой склоки.
В Боновом доме по-прежнему жил Ломоносов со слугой и еще две семьи. Первая – профессорская. Умершего Аммана сменил в качестве профессора естественной истории Иоганн Сигезбек (Сигизбек), протеже Лестока. Сигезбек не был сколько-нибудь крупным ученым; в историю естествознания он вошел лишь как непримиримый враг Линнея. Особенно возмущала Сигезбека неприличная теория шведского ботаника о наличии у растений пола. Линней отомстил, назвав “сигизбекией” отвратительную на вид азиатскую колючку. Правда, в Петербурге старый обскурант (он выступал и против учения Коперника) оставил по себе скорее добрую память. При нем в “Ботаническом огороде” стали выращивать в оранжерее многочисленные “заморские планты” и продавать их семена “приватным” садоводам. Сам Сигезбек пол имел – у него была супруга, трое взрослых сыновей и пять дочерей.
Про общение Сигезбеков с Ломоносовым ничего не известно (хотя общаться приходилось, и довольно тесно: в Боновом доме на все три “квартеры” была одна общая кухня; по существу, это была большая, говоря языком XX века, коммуналка). Но у Штурма он бывал и даже перехватывал у него денег. К лету 1742 года долг составил целых 65 рублей – при том, что жалованье у адъюнкта было, конечно, выше, чем у садовника; правда, в том году всем сотрудникам академии жалованья по существу не платили, ограничиваясь единовременными пособиями “из книжной лавки”: финансирование, стабильное при Анне, пресеклось из-за неурядиц междуцарствия. Старые сотрудники академии имели сбережения, которые понемногу проедали, но Ломоносов приехал из Германии без гроша.
Вероятно, его все больше томило это неопределенное положение. Речь шла не только о деньгах, но и о самой работе. Перевод с немецкого панегирических стихотворных произведений, которому он посвятил несколько месяцев в начале года, не мог по-настоящему захватить его. Тем более не соответствовали его способностям и амбициям переводы научных статей Крафта. По собственной инициативе Ломоносов начал работать над учебником по “горной науке”, но не знал, будет ли этот учебник востребован. Между тем проект устройства химической лаборатории, поданный им летом 1742 года, положили под сукно.
Адъюнкт физического класса отводил душу тем способом, к которому он пристрастился то ли в Славяно-греко-латинской академии, то ли уже в Германии. В начале XX века старожилы еще показывали в Тучковом переулке место, где некогда стоял кабак, где Ломоносов якобы