Шрифт:
Закладка:
— Пускай лучше не возвращается, — предупредила Скворцова.
— А что такое?
— Да ничего! Распоряжается тобой как хочет.
— Удивила! — ответила Таня. — Тарасова, что ли, не знаешь?
— Знаю, к сожалению, — сказала Скворцова.
В четверг, как и договорились, Пузиков пришел опять. Он принес с собой целую кипу бумаг, из которых выходило, что дело это очень и очень непростое. Все детство Пузиков провел у бабки. Здесь жили и его родители. Потом они получили свою квартиру, но Пузиков, будучи в ней прописан, фактически продолжал оставаться у бабки, вел с ней общее хозяйство, что закон непременно велит учитывать при определении права на площадь. Последние пять лет Пузиков учился в Ленинграде, но на каникулы, сперва один, а потом с молодой женой, всегда приезжал сюда, к бабке.
Он рассказал, как их выселяли. Жена была беременна, болела. Но судебный исполнитель ничего не желал слушать. Подогнали грузовик, кое-как побросали туда вещи, и жену Пузикова под руки вывели из квартиры. Все. До свидания. Не поминайте лихом.
И Кира Владимировна вдруг по-настоящему возмутилась. Черт знает что, действительно! Как могла позволить себе такое судья Аристархова? Беззаконие, вопиющее беззаконие!
Скворцова молча листала документы и не знала, как ей быть. Браться за это дело ей по-прежнему ужасно не хотелось. Слишком хорошо она представляла, в какую тогда втянет себя трясину. Завязнешь, сто лет не выкарабкаешься.
На днях Кира Владимировна выступала в суде, и во время перерыва, в буфете, судья Аристархова подсела к ней за столик и зачем-то завела речь о том, как семь лет подряд она каждый день мыкалась по электричкам, и дети у нее постоянно болели, у старшей дочери обнаружился диабет. «Знаете, что я вам скажу, Кирочка Владимировна, — сказала Аристархова. — Баба дома должна сидеть. Жить бабьей жизнью. Вы, кажется, одинокая?» — «Да». — «Благодарите за это судьбу».
Кира Владимировна продолжала молча листать документы, а Иван Иванович Пузиков с надеждой глядел на нее и ждал: не переменит ли адвокат свое мнение, не возьмется ли все-таки вести его дело.
«Ох, Витя Тарасов, Витя Тарасов, — подумала Скворцова. — За какие такие грехи должна я все это терпеть? Ну что ты со мной, изверг, делаешь?»
Глава третья
— Что я должен вам рассказать? — спросил следователя Парамонова корреспондент газеты «Туранское знамя» Алексей Ильич Малышев.
— Все о Тарасове, — ответил Парамонов. — Что за человек он был? Его склонности, привычки, пристрастия, манера поведения, симпатии и антипатии?..
— Никогда бы не подумал, что следствие интересует убитый, а не его убийца, — сказал Малышев.
— Следствие интересует все, — возразил Парамонов. — Разве знаешь заранее, какая информация окажется полезной, а какая нет?
— Ну что ж, — сказал Малышев. — Виктор Сергеевич Тарасов был прекрасный человек. Добрый, порядочный. Только — глубоко несчастный.
— Несчастный?
— Да. Очень.
— Любопытно, — сказал Парамонов. — А Григорий Матвеевич Сенин считает наоборот, что у Тарасова был счастливый характер.
— Ужасающий характер, — возразил Малышев. — И страдал от него прежде всего он сам, Витя Тарасов.
— В чем же это выражалось? — поинтересовался Парамонов.
Малышев взглянул на него.
— Видите ли, — сказал он, — есть люди, которые живут случайными заработками. Твердой профессии у них нет, они — поденщики... У Тарасова была своя профессия, она значилась в его анкетах, она даже кормила его. Однако почти никогда по-настоящему его не занимала. Не заполняла ни его ум, ни его душу. Он ею не жил.
— Примерно то же самое говорил и Сенин, — подтвердил Парамонов.
— И называл это великим счастьем Вити Тарасова? — спросил Малышев.
Парамонов не ответил.
— Беда это, а не счастье, — сказал Малышев. — Горькая трагедия. Витя Тарасов храбрился, отшучивался, бравировал, даже, случалось, ерничал, но он был умный человек и, сколько бы ни бодрился на людях, самому себе должен был честно и откровенно сказать: «Я — никто, ноль, пустышка. Своим делом я никогда не занимался и не занимаюсь. У меня, в сущности, нет своего дела. Я — пустоцвет, неудачник».
— Суровый приговор, — помолчав, сказал Парамонов.
— Что делать! Правда, и только правда.
Наступила долгая пауза.
— А поэтому, чтобы хоть как-то удержаться на плаву, — продолжал Малышев, — не пропасть в этой бурной и сложной жизни, Тарасов должен был сочинить себе какое-то постоянное амплуа. Свое лицо, если угодно. И он его сочинил.
— Какое же? — спросил Парамонов.
— Вечного борца за справедливость, — сказал Малышев.
Парамонов опять ничего ему не ответил.
— Амплуа тяжкое, хлопотное и очень изматывающее, — сказал Малышев. — Сегодня он искореняет одно зло, завтра — другое. Сегодня одних мерзавцев кладет на обе лопатки, завтра — других. Та же самая, если хотите, поденщина, но только не материальная, а моральная. Именно так: изнурительная моральная поденщина...
Парамонов усмехнулся:
— Получается, значит, что бороться за справедливость — дурно? — спросил он.
— Почему же? — возразил Малышев. — Смотря что движет человеком в такой борьбе. Я убежден: даже самое благородное дело, если оно совершается от нечего делать, от стремления чем-то себя занять, от своеобразной душевной пустоты, превращается рано или поздно в свою полную противоположность. И вот это уже, конечно, дурно.
Парамонов долго молча разглядывал Малышева.
— За что же вы все так его не любили? — наконец спросил он.
— Неправда, — возразил Малышев. — Значит, вы ровным счетом ничего не поняли. Мы Тарасова очень любили. Очень! Но помочь ему мы были действительно не в состоянии. Что так, то так...
* * *
Полгода назад Малышев получил письмо из Ленинграда. Автор письма, Герой Советского Союза Ксения Петровна Котенко, сообщала ему о том, что в Туранске травят, поедают поедом, буквально сживают со света бывшую ее однополчанку и военную подругу Екатерину Гавриловну Демидову, ныне работницу Туранского завода «Машприбор». Здесь, на заводе, окопались сплошь негодяи и жулики, творят всевозможные злоупотребления, окружили себя льстецами и подхалимами, никто слова поперек