Шрифт:
Закладка:
Можно только гадать, что испытала Вера Николаевна Муромцева-Бунина. Про нее тоже наговорили много оскорбительной ерунды. Бунин как-то умудрился ей внушить, что между ним и Галей отношения платонические, что она только секретарь – нужен же ему секретарь! Берберова говорит о глупости Веры, граничащей с идиотизмом: не просто глупость, а что-то из ряда вон. Но Вера была человек необыкновенный, большинство современников понимали ее плохо; одна Цветаева, судя по переписке, знала ей цену, и Муромцева, кстати, знала цену Цветаевой. Вера Бунина – ей было тогда едва за сорок, но, как многие светловолосые северные брунгильды, постарела она быстро, – воспринималась в этой жалкой роли (да, жалкой, назовем вещи своими именами) как покорно терпящая, безответно служащая мужу хранительница очага, у которой на глазах муж спит с якобы секретаршей, а она ведет хозяйство. И Катаев в мемуарах вспоминает ее как суровую и тяжеловесную – в общем, неинтересную, – и у Бахраха она выходит наивна до неприличия и скучна в разговоре. Бахрах… о, к Бахраху у меня свой счет. Вот уж кто вообще ничего не понимал! Написать про Мережковского, что он не более чем культуртрегер, что герои его романов – ряженые манекены, повторяющие авторские мысли, что даже смешно представить, как его когда-то могли ставить рядом с Буниным… Мережковский – моя обида личная. Но вот ведь что интересно: история литературы – она такое дело, долгое, и сейчас, когда надо заново всё объяснять и переконцептуализировать русскую историю, Мережковский не только рядом с Буниным – он впереди. Бунин устарел по множеству параметров, хотя писатель первоклассный, кто бы спорил. А Мережковского будут еще открывать и открывать. Бунин, который страшно Мережковского ревновал, говорил: начал я вчера на ночь читать Мережковского о Данте… заснул… просыпаюсь, стал читать дальше с того же места – что такое! А это я уже открыл на Наполеоне. И никакой разницы. Ну так что же, это проблема Мережковского? Нет, это твоя проблема, что ты на ночь, в полусне читаешь серьезное произведение, а потом не можешь отличить Данте от Наполеона. Есть вещи поважней стилистических вычур, и за мыслью Мережковского надо следить, а не скользить глазами по странице… но это ладно. Это я к тому, что Бахрах – человек недальновидный, мало понимавший.
Вернемся к Вере. Вера Николаевна Муромцева была младше Бунина на одиннадцать лет. Химик, ученица Зелинского, одна из перспективнейших. Согласилась жить с Буниным вне брака – он не был официально разведен с Анной Цакни (между прочим, женщиной, которую он продолжал вожделеть, несмотря на ранний разрыв; в дневнике от 17 ноября 1933 года читаем: “Видел во сне Аню с таинственностью готовящейся близости. Все вспоминаю, как бывал у нее в Одессе, – и такая жалость, что… А теперь навеки непоправимо. И она уже старая женщина, и я уже не тот”). Вера Муромцева отправилась с ним путешествовать на Святую землю, в Палестину, не только не имея никаких гарантий – пошлость какая даже говорить об этом! – но наслушавшись дружных осуждений со стороны коллег, всей своей семьи и множества бывших поклонников! Репутация Бунина была, прямо сказать, ужасна; и она подтвердилась. Бунин ее любил – и, думается, она была единственной женщиной за всю жизнь, которую он уважал. Георгий Адамович справедливо замечал, что, если бы кто-то оскорбил Веру – Бунин, при своем темпераменте, убил бы; Катаев, видевший его в гневе, утверждал, что Бунин, дойди дело до драки, мог бы загрызть запросто. “Зубами всех заем, не оторвут!” – сам признавался. Вера осталась с ним до конца. Всё она прекрасно понимала, есть письма, где она прямым текстом говорит: он художник, он особенный человек, и, если ему так надо, я выдержу. Она знала, должно быть, главный русский закон: ничего не надо делать русскому человеку, Бог за него всё сделает. И она Бунину не мстила. Сам собой возник симметричный ответ, и сложившийся было треугольник достроился до квадрата.
Тут в нашем повествовании появляется новое лицо – Леонид Зуров. Бунин сам его ввел в свой дом – и, хотя он Бунину надоел через неделю, девать его было уже некуда. Бунину понравилась проза двадцатисемилетнего эмигранта, успевшего повоевать, дослужиться в семнадцатилетнем возрасте до командира роты и бежать в Ригу. Там он стал печататься, выпустил первую книжку прозы “Кадет”. Бунин ее похвалил и пригласил Зурова в Париж, уверяя, что поможет ему трудоустроиться. Зуров написал, что не знает языка. Бунин успокаивал: в Париже вакансий много, отлично устраиваются люди без языка! Зуров приехал. По воспоминаниям Веры, Бунина особенно умилило, что при появлении Ивана Алексеевича в их грасской столовой Зуров вытянулся в струнку и густо покраснел.
Какой он был писатель – сказать трудно: он не так много написал, и с кем сравнивать? В эмиграции критерии смещены. Там хвалят даже за правильный русский язык (поскольку язык – первое, что портится). В наше время случается читать о Зурове такие, например, пассажи: “Так ярко и так образно никто из русских писателей еще не поведал о далеком прошлом Псково-Печерского монастыря, о его духоносцах и ратниках, отстоявших твердыню в годины вражеских набегов”. Эдак и открывать его не станешь – ни “Поле”, ни “Древний путь”, ни посмертно изданную повесть “Иван да Марья”. Он был литератор второго ряда, со стилем ясным, но, в общем, стертым; доработаться до шедевра было ему негде и некогда: меж двумя мировыми войнами, да еще в изгнании, собственную тему не найдешь и личных приемов не выработаешь, или уж это надо быть Набоковым, человеком гармоничным и счастливо женатым. Зуров страдал от душевной болезни, приводившей его к безумному перфекционизму, – он так и не закончил главную свою вещь, эпический роман “Зимний дворец”, к которому, по издевательской формуле Бунина, прибавлял в месяц по кирпичику. Он ни в коем случае не мыслитель. Но есть у него трогательные страницы, и чувствуется в его прозе прямой, даже несколько прямолинейный, чистый и очень порядочный русский человек, какие составляли когда-то большинство или