Шрифт:
Закладка:
Крылов присутствовал на празднике Загорского и наблюдал чествование Брюллова в Академии художеств, то есть имел представление о том, как проходят подобные торжества. Однако появление утром 2 февраля письма от Греча должно было его насторожить. Поздравляя баснописца, Греч извинялся, что в связи с «расстройством здоровья, причиненным жестоким огорчением», не сможет присутствовать «на обеде, который дают вам ваши благодарные читатели»[550].
Тревога поэта еще усилилась после визита Булгарина, который приехал сообщить, что организаторы юбилея оскорбили Греча, отняв у него идею, и потому оба они, не желая терпеть унижение, вынуждены отказаться от участия[551]. Осознание того, что через несколько часов ему предстоит стать центром весьма необычного культурного события с заведомо скандальным оттенком, Крылова отнюдь не обрадовало. Плетневу запомнились его слова, произнесенные при отбытии на праздник:
Знаете что <…> я не умею сказать, как благодарен за все моим друзьям, и, конечно, мне еще веселее их быть сегодня вместе с ними, боюсь только, не придумали бы вы чего лишнего: ведь я то же, что иной моряк, с которым оттого только и беды не случалось, что он не хаживал далеко в море[552].
Опасения подтвердились, едва он вошел в обеденную залу. Собрание практически всех государственных сановников уподобило происходящее придворной церемонии, центром которой мог быть только государь; лавровый венок дополнительно придал всему действу сходство с коронацией. Столь явное насыщение литературного юбилея политической образностью поставило виновника торжества в затруднительное положение и, в сущности, лишило его возможности говорить. Перед подобным собранием он не мог бы произнести благодарственную речь, адресованную коллегам по цеху, как делали на своих юбилеях врачи. Еще менее уместным было бы его обращение к министрам и членам Государственного совета, не говоря уже о нации в целом, хотя в речах на обеде многие говорили о национальном значении юбилея баснописца. В такой ситуации Крылову оставалось только молчать.
В этом ярко выразилось отчуждение самого юбиляра от праздника, устроенного в его честь. Сидя напротив своего мраморного бюста, словно напротив прижизненного памятника, «он перенесся заживо в потомство и видел предназначенное ему место в веках»[553]. На собственном юбилее живой Крылов, пожалуй, играл роль не большую, чем этот бюст[554]. Он и его творчество оказались лишь поводом для «великолепного патриотического обеда»[555], истинный смысл которого состоял в постулировании единства между властью и словесностью. «В лице Крылова государь наградил всю русскую литературу», – этот вывод, сделанный через несколько дней «Северной пчелой»[556], очевидно, и следует считать наилучшим резюме юбилея.
Воспоминания подавляющего большинства современников рисуют вполне благостную картину праздника. Однако он завершился эксцессом, который свидетельствовал о создавшемся в ходе подготовки огромном напряжении.
Когда встали из‑за стола, подвыпивший действительный статский советник Карлгоф подошел к сотруднику нашему Полевому и сказал ему: «Явился, подлец, когда приказали». Полевой, бесчиновный литератор, проглотил обиду, не сказав ни слова[557], —
такое описание происшествия оставил Греч, узнавший о нем, скорее всего, от самого Полевого. Оскорбление редактора «Северной пчелы» он, несомненно, принял и на свой счет. Брат Полевого Ксенофонт в своих воспоминаниях утверждал, что Карлгоф пытался даже броситься на своего врага, но его удержали другие участники праздника[558].
Для Карлгофа это был особенный день: заботливая жена записала, что он впервые надел фрак, то есть из военной службы перешел в статскую[559]. Участие в подготовке юбилея стало его дебютом как чиновника по особым поручениям. В организационном комитете он как лицо, приближенное к министру, скорее всего, играл роль личного представителя Уварова и более детально, чем его сочлены, был осведомлен о перипетиях борьбы вокруг праздника.
Смена места службы заставила Карлгофа пересмотреть и некоторые личные отношения. Еще недавно он дружески принимал Полевого, но теперь приязнь сменилась враждебностью – ведь именно так относился к журналисту Уваров, его новый патрон. Для него Полевой был неблагонадежным литератором, чья репутация не соответствовала высокому патриотическому настрою торжества, к тому же ближайшим сотрудником фрондеров Греча и Булгарина[560]. Присутствие Полевого на юбилейном обеде не могло не напомнить Карлгофу и о том, как зарождался и как был украден его замысел.
Но едва ли не больше всех в тот день волновался Уваров. Вернувшись домой, он немедленно составил всеподданнейшее донесение с кратким отчетом о юбилейном обеде. В его изображении все прошло в высшей степени благопристойно:
Праздник, данный в честь Крылову, имел полный успех. Когда по прибытии моем я от имени Вашего Императорского Величества вручил ему грамоту и орденские знаки, то почтенный старец по прочтении оной был тронут до слез, и все присутствующие разделили его восторг. За обедом, в коем участвовали 205 человек, замысловатые куплеты князя Вяземского, при сем подносимые, сопровождаемые прелестною музыкою графа Виельгорского, произвели общее восхищение. Тосты были питы в надлежащем порядке и с приличными приветствиями. Наконец, что более всего заслуживает внимания, это многочисленное разнородное общество не выступило ни на шаг из границ благовоспитанного порядка и, невзирая на то, что каждый из участвующих был подписчиком наравне с другими, замечательны были уважение к старшим и вместе с порывами необыкновенного энтузиазма общее до конца благоустройство.
О сих обстоятельствах считаю должным довести всеподданнейше до сведения Вашего Величества.
Сергей Уваров[561].
Нервозность министра весьма выразительна – не только в свете его конфликта с Бенкендорфом, но и, не в меньшей степени, при сопоставлении с европейским, в особенности французским контекстом. Уварову, несомненно, была памятна «банкетная кампания» в честь оппозиционных депутатов, предшествовавшая Июльской революции. А ко второй половине 1830‑х годов политические банкеты во Франции окончательно стали формой выражения левых взглядов, иногда весьма радикальных, и надежным средством мобилизации общественного мнения[562]. Хотя политическая культура николаевской России была, казалось бы, от этого предельно далека, Уваров видел в русских литераторах среду ненадежную, легко перенимающую опасные западные веяния. Неудивительно поэтому, что малейший намек на корпоративную солидарность и независимость оценок, пусть даже в чисто литературной сфере, воспринимался им как предвестник политической бури, подобной той, что во