Шрифт:
Закладка:
Серафима кряхтит, поднимается, глядит на меня туманными глазами, что-то говорит, но я не слышу, губы шевелятся беззвучно. Я не сразу соображаю, что ей плохо, и бросаюсь к ней, когда она уже лежит на полу. Хотела подняться, качнулась и съехала с дивана.
— Симбуля! — кричу я вдруг забытое имя, которым называла ее в детстве. — Симбулечка, что с тобой?
Серафима открывает глаза и шевелит губами. Я бросаюсь на кухню, там, в шкафчике, в верхнем ящике, — лекарства. Панический страх охватывает меня, руки трясутся. Я выдвигаю ящик, несу его в комнату, ставлю на пол возле Серафимы.
— Это? — Серафима качает головой: нет. Я достаю следующую бутылочку: — Это?
Наконец она кивает утвердительно — это. Я капаю лекарство в ложку, Серафима не может его проглотить, я снова капаю и чувствую, как по шее у меня ползут слезы.
У кого-нибудь есть здесь на окраине телефон? Я поднимаю Серафиму, она тяжелая, безжизненная, укладываю ее на диване. Страх понемногу отпускает меня, надо быстро и точно что-то предпринимать. Пишу на листке адрес, фамилию Серафимы и выскакиваю за ворота.
— Очень прошу вас, — останавливаю молодую женщину, — вызовите из автомата или откуда-нибудь «скорую помощь» по этому адресу.
Женщина берет записку, не читая сует в карман, и я уже сомневаюсь, позвонит ли.
— Очень вас прошу, — говорю я ей, — умоляю вас: не забудьте.
— Ну что вы на самом деле, — недовольно отвечает она, — неужели не позвоню!
Она уходит, а я возвращаюсь в дом. Тихонько прикрываю двери, на цыпочках вхожу в комнату.
— Придвинь стул и сядь тут, — говорит Серафима.
Я беру стул, подношу его к дивану, сажусь и начинаю рыдать.
— Ты не обращай на меня внимания, Серафима. Это я так. Очень перепугалась.
— Хорошая ты моя, — говорит Серафима, и я от этих слов пуще заливаюсь слезами, — головушка ты моя светлая, молоденькая.
— Лежи спокойно, Серафима, — я вытираю лицо и, как давно уже со мной не бывало, всхлипываю глубоко и протяжно, — тебе нельзя разговаривать. Молчи.
— И смеяться, и плакать умеешь, — Серафима не слушается меня, — а та не умеет.
— Какая «та»?
— Раиса.
— Не надо про нее, Серафима. Ты поправишься, я поеду туда, напишу статью, все будет правильно. А ты про эту Раису сейчас не думай.
— Я про нее не думаю. Я про мать, — Серафима закрывает глаза, слабый голос доносится будто издалека, — ты про мать ни слова не пиши, ты про нее подумай хорошенько. Как она на земле все выращивала. Земля, она человека всего берет от темна до темна. Вот и заросло дитя сорняками. Самый свой главный плод не вырастила…
— Молчи, Серафима, а глаза открой.
— Не бойся, — на Серафимином лице появляется подобие улыбки, — я не умру. Я еще на твоей свадьбе погуляю.
Через час за воротами просигналила машина. Приехала врач, немолодая усталая женщина. Глянула с порога на лежащую Серафиму и хриплым мужским голосом приказала:
— Вскипятите воду.
Она долго осматривала ее, не отвечая на мои вопросы, недовольно морщилась, когда я пыталась вызвать ее на разговор.
— Доктор, у нее очень крепкий организм, она никогда не болела.
Она опять глянула на меня, как на назойливую муху, поднялась, стала укладывать свои инструменты.
— Будем госпитализировать. Захватите паспорт.
Я не решилась спросить — чей паспорт, взяла два, свой и Серафимы.
Мы втроем с шофером внесли носилки в машину.
Всю дорогу я держала Серафимину руку, мучилась от тишины и, наконец, не выдержала:
— Доктор, вы ведь были на фронте?
Она не сразу ответила, вгляделась в меня, словно пыталась что-то вспомнить.
— Была. А с чего это вам пришло в голову?
— Голос у вас такой, и еще это слово «госпитализировать».
Мне хотелось сказать ей, что Серафима тоже в прошлом героический человек, была в партизанах, имеет боевой орден, но не смогла: Серафима лежала с закрытыми глазами, ее нельзя было волновать.
В приемном покое была очередь. Носилки с Серафимой положили на высокий столик с колесами, ее лицо оказалось вровень с моим.
— Все, Симбуля, будет хорошо, — говорила я ей. — Я буду приходить к тебе каждый день, а когда тебя вылечат, я перееду к тебе и буду с тобой жить.
— Далеко тебе до работы будет, — отвечала Серафима, — ты ко мне тогда уже просто почаще приходи. А к этой Раисе не езди. Мать пожалей. Отругаешь девку в статейке, а позор и боль кому — матери.
Меня вызывают к дежурному врачу. Я раскрываю паспорт Серафимы, сообщаю фамилию, год и место ее рождения, что она пенсионерка, невоеннообязанная, замужем, проживает одна по улице Гоголя. Когда возвращаюсь в коридор, Серафимы уже там нет. Молодой парень в белом халате, видимо практикант, подзывает меня пальцем.
— Тут ваша бабушка беспокоилась. Просила передать, чтобы вы родным не сообщали о ее болезни. А то приедет какой-то Анатолий, а он ей не нужен, ей нужны вы.
Последние слова он произносит с таким значительным выражением, будто я ему вдруг тоже стала нужна.
— Она в моем отделении, — говорит он, — прием по четным числам, но вы можете приходить каждый день. А кто такой Анатолий?
— У нее очень серьезная болезнь? — спрашиваю я, хотя он вряд ли что знает.
— Не очень, — отвечает он и улыбается. — Вы непохожи. Она вам родная?
Я киваю: родная. Он не отстает:
— А мать у вас есть?
— Есть, — отвечаю я, — но она живет в другом городе. Меня вырастила Серафима. И сейчас мы живем с ней в одном городе.
Зачем я перед ним исповедуюсь? Наверное, мне надо сейчас думать вслух, в чем-то разобраться. «Ты про мать ни слова не пиши, ты про нее подумай хорошенько. Как она на земле все выращивала… а самый свой главный плод не вырастила».
Прости меня, Анатолий…
ИЗ ХОРОШЕЙ СЕМЬИ
Валя знала, что что-то такое будет. И ждала и волновалась. Думалось об этом неясно, расплывчато, волнение мешало сосредоточиться. Она даже хотела поговорить об этом с Юлькой, но боялась начать. С Юлькой разговоры не получались.
«Не смеши меня», «Мама, ты чудо природы». У Юльки было много всяких словечек, от которых у Вали пропадало желание говорить. А хотелось: «Юля, давай поговорим откровенно, как мать с дочерью. Очень у меня большая тревога за тебя и за себя. Свой ли ты кусок, деточка, собираешься ухватить?» Юлька поднимет брови: «Женька — кусок?! Мама, не смеши меня». Нет,