Шрифт:
Закладка:
— Аля, это ты?
Она спускается к нему. Лицо утонуло в шарфе, видны только глаза.
— Ты замерзла?
— Замерзла, — говорит она, и зубы ее начинают стучать.
— Пойдем куда-нибудь, — говорит он, — мы еще успеем на последний сеанс. Или хочешь в кафе?
— Я домой пойду, — отвечает Алька, — очень холодно!
Они идут и молчат. Алька спрашивает:
— А почему ты не пришел?
Он не отвечает, спрашивает сам:
— Почему ты так долго ждала? Ты знала, что я приду?
— Нет, — говорит Алька, — просто ждала. А ты не мог?
— Я мог, — говорит Виктор, — только я забыл. А потом вдруг вспомнил… В девять часов вспомнил, что сегодня суббота.
— Вот видишь, ты сам не знал, что придешь, откуда же я могла это знать?
— Знаешь что, — говорит он ей, — давай будем считать, что этого свидания не было?
— Нет, — отвечает ему Алька, — было. Ты же пришел.
Другой был бы у них разговор, если бы он пришел вовремя. И не было бы никакого разговора, если бы он не пришел или она ушла. Но он пришел, и она дождалась. И теперь они идут по улице, падает хлопьями ноябрьский снег, и городские фонари освещают белую дорогу — дорогу Алькиного первого свидания.
СЕРАФИМА
Волосы у нее прямые и седые, лицо молодое.
— Серафима, — говорю я ей, — давай я из тебя за два часа красавицу сделаю.
— А зачем?
— Красивая будешь — кто-нибудь влюбится. Сначала влюбится, а потом женится.
Серафима смотрит на меня без улыбки: дескать, дура ты, дура, и разговоры твои неумные.
В доме у нее тихо. Кругом прибрано, чистенько. На кухне половики в полоску, тканные еще в деревне, когда Серафима была молодая.
— Скучно тебе, Серафима?
— Еще не заскучала. Еще пока отдыхаю.
— А потом?
— Потом видно будет.
Она не знает, что с ней будет потом. Бросила на седьмом десятке мужа Анатолия, уехала от него в другой город и вот отдыхает.
— Неужели сердце не болит, как он там у тебя, старичок, один-одинешенек?
— Алкоголик, — отвечает Серафима, и в глазах ее ни жалости, ни тоски. Серые, высветленные годами глаза глядят спокойно, — алкоголик один не бывает. Ему компания — водка.
— Зальется и умрет. Хоронить поедешь?
— Не знаю, — говорит Серафима, — может, и поеду. Только я его уже давно похоронила.
Мне бы почаще к ней приходить, но не получается. Дом Серафимы на окраине города, тропка ведет через овраг, по которому бегают бездомные собаки. Идешь вечером в темноте, и душа в пятках.
Прихожу к ней в субботу с ночевкой, достаю письмо от мамы, которое она писала под диктовку бабушки, родной сестры Серафимы.
— Письмо тебе опять.
Серафима машет рукой: положи куда-нибудь, потом прочитаю.
— Ты, как затворница, от всех отшилась, и никто тебя не интересует. А вдруг в письме что-нибудь такое…
— Ничего там такого. Садись, про себя расскажи.
Меня Серафима любит. Я ей досталась первым послевоенным летом. «Война кончилась, победу объявили, и тут тебя вскорости в пеленках везут». Первые мои воспоминания — длинная, в сборку юбка Серафимы, над которой вдруг исчезает верхняя половина туловища. Стоит посреди огорода Серафимина юбка с двумя босыми ступнями на земле. «Симбуля! — воплю я в ужасе, — Симбуля, где ты?»
Серафима распрямляется — вновь над юбкой возникает ее спина, руки и голова: «Ну, чего кричишь? Иди травку порви молоденькими ручками». Она всегда так говорила: «Ну, беги молоденькими ножками», «Ну-ка, молодым глазком вдень мне нитку в иголку».
Я рассказываю Серафиме о редакционных делах, она слушает внимательно, в светлых глазах загорается любопытство, мелькает усмешка.
— Объясни, — выспрашивает меня она, — значит, человек напишет статейку и ее потом все читают?
— Все не все, а многие читают.
— А потом что?
— Прочитают, ума наберутся и живут потом лучше.
Серафима улыбнулась, покачала головой.
— Выходит, у вас там самые умные собрались. Знают за всех, как кому жить. Откуда знают?
Своими вопросами она загоняет меня в тупик. Я объясняю ей терпеливо, не спеша, как ребенку. Серафима это чувствует и обижается.
— Я твои статейки все читаю, — говорит она и поджимает губы, мол, спорь не спорь, а ума они мне не прибавили.
— «Читала»! Они же не для тебя написаны. Газета молодежная, а ты разве молодежь?
— Я не молодежь, — соглашается Серафима, — но такой же человек, как и молодежь. Все — люди.
Иногда она говорит:
— Про всех пишут. Одна тройню родила, так тоже написали. А ты бы взяла и про меня написала.
— Как ты семью свою раскидала?
— И про это можно. Прочитают, как ты говоришь, ума наберутся. А можно и про другое.
— Как в войну партизанила?
— Про это тебе не написать. Ты об этом сама по писаному знаешь. Ты напиши, как я тебя растила, как родители тебя бросили, а потом ботиночки красные прислали, а я их на базар отнесла, а деньги Макару отдала, чтобы крышу соломой покрыл.
— Думаешь, это кому-нибудь интересно?
— Полезно, — убежденно говорит Серафима, — молодежь, она кто? Она — молодое-зеленое. В загс бегут, детей рожают, куда-нибудь их засунут в ясли или в деревню — и рады. А зачем рожать, если нету ответственности: если родил, самому и выращивать надо. Ребенка с матерью две пуповины связывают, одна при рождении рвется, а другая покрепче — от сердца к сердцу до самой смерти тянется…
Иногда я приношу к ней письма, которые приходят в редакцию. Вопросы в них каверзные, задают такие почему-то только девчата.
— «Дорогая редакция, что мне с собой делать: сплю утром не то что будильник — пушка не разбудит? На работу опаздываю, уже выговор заработала».
— Серафима, почему она так спит?
— Беззаботная. Кабы на поезд надо было — не проспала бы. А работа у нее не поезд, выговор схлопочет, а деньги не пропадут.
— «Дорогая редакция, дай совет, как мне жить дальше. Полюбила я женатого человека, день и ночь о нем думаю. Хотела письмо ему написать или по телефону признаться, но смелости не хватает».
— Серафима, что мне ей написать, какой совет дать?
— Какой тут совет… В таких случаях каждый за себя знать должен.
— А она не знает.
— И знать не будет. Напиши: полюбила и люби. Любовь из кармана не достанешь и в сторонку не выбросишь. Люби, вздыхай, помирай, а женатому своему вида не показывай.
— Меня с работы выгонят, если я ей так напишу.
— Кто же про то знать будет?
— Копия письма останется, второй экземпляр хранится в отделе писем.
— Не надо хранить. Две девки