Шрифт:
Закладка:
Сложная символика драмы, согласно которой Прометей сам отдал власть Зевсу, а потом, возмущенный предательством и жестокостью царя богов, проклял его, но, только отказавшись от проклятия (хотя и не примирившись с мучителем людей), дал возможность Азии, олицетворению любви, послать Демогоргона свергнуть тирана, не укладывается в простую схему борьбы революционера и самодержца.
Демогоргон заключает драму словами, выражающими кредо самого Шелли: «Кротость, Добродетель, Мудрость и Терпение — вот залог той твердой уверенности, которая может перегородить пропасть, разверзшуюся благодаря силам Разрушения»[75].
Шелли всеми силами души мечтает о революции, которая составит счастье мира; он воспевает направленные к этой цели движения и считает долгом их поддерживать. Но его идеал — это царство свободы и любви. Критики упрекал его в наивном оптимизме, указывали на неправдоподобную легкость, с которой Демогоргон положил конец тысячелетнему гнету. Шелли, однако, не ставил своей целью нарисовать реальную программу предстоящих преобразований. «Освобожденный Прометей» есть утопия счастливого будущего, достигнутого легким, этически безукоризненным путем. Это не значит, что Шелли верил в реальность такого пути, что он не давал себе отчет в сложности действительной борьбы и отказался бы в ней участвовать если бы она возникла.
В последние «итальянские» годы Шелли выработал трезвый и, скорее, пессимистический взгляд на положение вещей, на перспективы свободы в Европе. Он тяжело пережил крушение революции в Неаполе и мрачно смотрел на состояние Англии: «Наша страна скоро будет нуждаться во всей той жалости, на какую мы способны» (ShL, II 291, 4.5.1821; ср., 442, 29.6.1822). В неоконченной поэме «Торжество жизни», в которой заметно влияние «Божественной комедии», поэт рассказывает, что впал в транс и увидел шествие людей, увлекаемых по пыльной дороге жизни могучим потоком бессмысленного движения. Страж терзал одних, скорбь — других, жажда, бесцельность — всех. По мнению американского ученого Реймана, поэма свидетельствует о трагическом восприятии действительности у Шелли и одновременно о его вере в счастливый исход: зловещим образам противостоят светлые и оптимистические. «С печальной реальностью контрастируют: внутренние возможности, открытые каждому человеку, если он обратит свою волю на то, чтобы освободиться от рабской зависимости, от необходимости и слепых страстей»[76].
Не питая никаких иллюзий относительно жизни в ее реально существующих формах, Шелли стоически хранит, веру в потенциальное могущество человека. Так, в драме «Эллада» (1821), посвященной восстанию греков против турецкого владычества, Шелли описывает поражение повстанцев, но не сомневается в их способности продолжать священную войну и добиться независимости. Великое прошлое Греции, торжество афинской демократии в век Перикла, неиссякаемые душевные силы борцов за свободу — таковы, по Шелли, залоги грядущего торжества.
В изумительных хорах и полухорах «Эллады», построенных по образцам греческой трагедии, в частности трагедии Эсхила «Персы», видения страдания и мрака чередуются. со светлыми образами близкого освобождения: «О рабство! Ты — мороз, павший на расцвет мира, убивший его цветы и обнаживший шипы! Твое прикосновение запятнало наши тела преступлением, на челе у нас клеймо твоих венцов, но свободные сердца, но бесстрастные души презирают твою власть»[77]. Твердость духа, по словам поэта, следует черпать в том, что «основания, на которых покоится Греция, неподвластны приливам войны. Они построены на кристальном море мысли и вечности. Ее граждане, царственные души, правят настоящим из мира прошлого. Их печать стоит на всем наследии человечества»[78].
Несмотря на горечь поражения Эллады, «сквозь закат надежды. сияют райские острова славы»[79], а в, гимн радости во славу восставших врывается, словно стон, мольба поэта: «Ах, перестаньте! Неужели должны вернуться ненависть и смерть?.. Неужели люди должны убивать и умирать?.. Мир устал от прошлого. Если б он мог наконец умереть или отдохнуть!»[80]
Такие сочетания надежды и отчаяния характеризуют почти все поздние произведения Шелли. В «Адонаисе» (1821) страшный мир, в котором «судороги, страх и скорбь уничтожают нас день за днем и холодные надежды, как черви, кишат в нашем живом прахе»[81], резко противостоит прекрасному миру истины и вечности, к которому после смерти приобщается поэт. Элегия сливается с радостным гимном, превознесение природы — с проклятием обществу, описание — с эмоцией. В «Эпипсихидионе» (1821) страстное признание есть в то же время порыв к совершенству и выражение неприятия жизни, где любовь не может быть счастливой и естественной. Только в уединении, среди нетронутой природы можно спасти ее — и душу — от растления.
В обеих поэмах очевидно, что в завершающий период творчества Шелли на него сильнейшее воздействие оказали прекрасная природа, искусство и литература Италии[82]. Его эстетический идеал нашел в них конкретное воплощение. В «Адонаисе», например, образ безвременно погибшего поэта выступает одновременно в единстве с природой и в противоборстве с жестокостью людей.
Оплакивая смерть 25-летнего Джона Китса, Шелли вовлекает в число скорбящих стихийные силы природы, времена года — все то, что воспел Адонаис-Китс. Миф становится основой печальной повести о затравленном реакционерами певце. Как всегда у Шелли, общественное негодование проявляется в нагнетении лирических деталей, в десятках сложнейших, необычайных метафор, расширяющих поле зрения человеческого. В поэме весна обезумела от горя, узнав о кончине Адонаиса, и сбросила свои распустившиеся цветы, как осенние листья; орлица не так пронзительно кричит над опустевшим гнездом, как стонет по своему сыну Англия; среди безмолвных гор Эхо, лишившись голоса, глухо шепчет его стихи и питает ими свою печаль; распущенные волосы и глаза Утра сверкают от слез, и оно не может возвестить новый день; стонет гром, бледный океан охвачен тревожным сном, рыдают дикие ветры.
Все эти образы казались современникам, даже Байрону, трудными, темными, произвольными. Трудность эта ощущается в «итальянской» лирике Шелли. Как и лирика Китса, она знаменует новую ступень в развитии мировой лирической поэзии. Она поражает безудержностью чувства и воображения и несоответствием трагического тона интимно-личных стихов оптимизму стихов политических.
* * *
Исторический оптимизм Шелли покоится на благородной вере в высокое назначение человека, в соответствие его внутренних данных этому назначению. Он побеждает и осознание поэтом острых конфликтов современности, и трагизм личной судьбы «рыцаря со щитом из тени и копьем из паутины» — так прозвал себя сам Шелли, считавший, что не выполнил своей добровольной миссии просветителя, пророка солнечных веков. Он был «последним