Шрифт:
Закладка:
Ты не поверишь, как много девчонок откликнулись на мой призыв, согласившись стать нежным пушечным мясом для пугливого тирана, кем я являлся. Не знаю, чем это объяснить. Ты ведь вполне можешь себе представить, что я из себя представлял, как выглядел. Но всегда находилась та или иная девчонка, готовая в качестве статистки принять участие в кровавой драме, разворачивавшейся у меня внутри. Может, им хотелось потренироваться на мне перед встречей с настоящим чувством, не знаю. Порой я до сих пор задаюсь вопросом: быть может, они чувствовали, что их притягивает нечто постороннее во мне? Почему же это снова так меня удручает, ведь столько лет минуло с тех пор. Тот мальчик вырос и сумел спастись. Но мысль о том, что именно в этой мрачной тайне заключалась моя магическая сила притяжения (ведь кто может противостоять искушению заглянуть в ад другого человека?) —
В тот вечер я был в кино, но не с Шаем, а с одной девочкой, имени которой я теперь не вспомню. Расставшись с ней, я отправился домой. Но вместо того, чтобы выйти на улице Яффо и сесть на автобус до своего района, я прошел по переулку Бахари мимо закрытых прилавков торговцев орехами и мимо проституток.
Мириам, Мириам, посмотрим, сумею ли я открыть этот ларчик: мне едва исполнилось двенадцать, и я еще только дошел до робких поглаживаний и торопливых поцелуев в губы, которые всегда закрывались передо мной. В руке я сжимал купюру достоинством в пятьдесят лир – свернутую в трубочку и липкую от холодного пота, которые беззаветно воровал из священного кошелька на протяжении пары месяцев. Потому что уже долгое время я совершенно хладнокровно вынашивал план, как это сделать. Бывало, сижу в классе на уроке иврита или Торы и вижу, как я это делаю. Ужинаю в семейном кругу в Шабат, только это и видя…
Сделаем паузу?
Как же растрогал меня твой рассказ. Все эти подробности, и эти ваши каникулы в Иерусалиме – кошмар длиною в неделю (сколько тебе было? Пятнадцать? Шестнадцать?), и случайная встреча в конце этой недели, которую ты придумала для меня. Все эти маленькие детали, которыми ты решила поделиться: как ты стеснялась своих больших туфель, стоявших рядом с ее – малюсенькими – в комнате пансиона, и как старалась раздвигать ваши пары подальше, а она, наоборот, все время сдвигала их поближе. Я думаю о новых побегах, вызревавших и наконец-то пустивших в тебе в ту пору бутоны. Я уверен, что они тоже служили для нее дополнительным «доказательством» твоей истинной распущенности…
Ну а самое главное, конечно, – то, что она шептала тебе на ухо ночью перед возвращением домой. Эта фраза то и дело сверлит меня своей мелодией поражения (как строчка из эпитафии): «Когда папа спросит, скажем, что все было замечательно. Когда папа спросит, скажем, что было замечательно…»
И я вдруг осознал кое-что, увидел в новом свете: как несчастны были мои родители из-за меня, быть может, не меньше меня. Мне никогда не приходило в голову, какими беспомощными и пришибленными они стали из-за меня. Как ты сказала, растить собственного ребенка-сироту тоже ужасно.
Мириам, ты как-то рассказывала, что играешь со мной в небольшую игру – каждый день ты вынимаешь наугад одно мое письмо из сумки и читаешь его, пытаясь обнаружить, что изменилось в нас с тобой с предыдущего раза, когда ты его читала.
Поэтому хочу отправить тебе продолжение отдельным письмом, ничего?
Я.
21.9
Ты все еще здесь?
Не знаю, откуда я набрался смелости. Все мое тело дрожало – ведь эта смелость уже сама по себе была предательством: как осмелился ребенок преодолеть силу притяжения своей семьи, до такой степени отдалиться от нее! Но самым поразительным предательством было то, что этот двенадцатилетний бутуз вдруг взял и позволил себе столь острое ощущение: похоть.
Да, похоть, это зовется похотью. Нас накрыло похотью, братья, огонь похоти сжигает нас изнутри!
Какая там похоть, кто мог вожделеть в те мгновения? Разве что та единственная, подлинная похоть, которая мне известна (страстная похоть вины, которая постоянно ищет свободный грех, чтобы совокупиться с ним). Честное слово, я мог бы составить целую книгу эротических поз этих двоих, со всеми возможными вариантами, – естественное продолжение «Семейной поваренной книги». Где ты, Шай?!
Там стояли мужчины, молодые и старые, которые показались мне персонажами триллера, словно те огромные картонные фигуры на крыше кинотеатра «Оргиль». Я прошел между ними, сверля глазами тротуар, торжественной, одеревенелой походкой приговоренного к смертной казни. Я заметил, что среди них нет ни одного ашкенази, решив, что тут я и найду свою смерть. Кто-то дал мне подзатыльник и пошутил, что наябедничает в мою ешиву в Меа Шеарим[28]. Обрати внимание, Мириам, это тот самый мальчик, которого ты хотела одарить своим взглядом, заверив в том, что он красивый. В конце переулка был большой задний двор. Мужчины торопливо входили и выходили, уставившись в землю. В классе мы еле слышным шепотом фантазировали о том, что там происходит. Эли Бен Зикри был единственным, кто однажды осмелился пробежаться по этому переулку, и он считался героем Израиля. Я вошел во двор. В воздухе стоял запах мочи и канализации, и с каждым вдохом я чувствовал, как покрываюсь грязью. Паренек немногим старше меня подтолкнул меня к одной из стен. У стены стояла крупная, прямоугольная женщина в очень короткой черной юбке, видимо, кожаной. Я помню этот блеск и ее голые, очень полные бедра, но не лицо – я не смел на нее взглянуть, представь себе, до самого конца всего этого действа я так и не решился поднять голову и посмотреть на нее.
Я спросил: сколько. Она ответила: тридцать. И я в оцепенении протянул ей все купюры, зажатые в кулаке, и тут же услышал, как мой отец приходит в ярость от этой скверной сделки. Мириам, разрешаю тебе пролистать следующий отрывок, но я обязан рассказать тебе все до конца. Я хочу очиститься. Вокруг были высокие дома, стены, испещренные крупными пятнами битума, длинными языками битума, а в самом темном дворе я помню кучи строительных досок, горы мусора и красные огоньки сигарет. Из каждого угла слышались шепот, вздохи и просто равнодушные голоса проституток, переговаривавшихся друг с другом, не прерывая своего занятия. Помню, как та, толстая, грубым движением подняла вверх юбку, а я, в то время считавший вершиной личного успеха умение расстегивать лифчик одной рукой – лифчик моей сестры Авивы, натянутый для тренировки на старое кресло, – я вдруг увидел перед своими глазами то самое. Мне стало дурно и холодно, я почувствовал, как душа моя сжимается, будто навеки покидая меня, и подумал: вот и все, смотри, до чего ты докатился.
(Нет, на самом деле я еще не так драматизировал. Помню, как я сказал себе: «Теперь ты и правда изгой общества…»)
Она спросила, почему я не достаю его, и протянула свою солдафонскую ладонь к моему маленькому члену, который в ужасе попытался спрятаться в глубине трусов. Она с силой дергала и потряхивала его, терла, крутила и сжимала своей жесткой неприятной рукой, а я с грустью покинул свое тело, воззрился на себя сверху и подумал: «Тебя уже никогда не исправить».