Шрифт:
Закладка:
Дьелетту положили в госпиталь в понедельник, и я с большим нетерпением ждал четверга. Закончив работу на аукционе, я тотчас отправился в госпиталь. На рынке мне дали апельсинов, ими были наполнены все мои карманы. Я беспокоился, спешил и пришел слишком рано: дверь была еще заперта. Как-то она себя чувствует? Жива ли она? Может быть, умерла… Эта мысль приводила меня в ужас.
Когда мне указали палату, где она лежала, я бросился бежать со всех ног, но служитель остановил меня и сказал, что шуметь нельзя, иначе меня выведут вон. Тогда я пошел на цыпочках.
Дьелетта оказалась жива, и ей стало лучше. Никогда не забуду выражения ее глаз, когда она увидела меня!
– Я знала, что ты придешь, если только ты не замерз.
Она заставила меня подробно рассказать, как я теперь живу. Когда я рассказал об одежде и о каменоломне, она сказала:
– Ты, мой брат, поступил очень хорошо.
Никогда еще она не звала меня братом.
– Поцелуй меня, – сказала она, подставляя щеку.
Когда она узнала, что сделала для меня тетка Берсо, ее глаза наполнились слезами и она сказала:
– Какая она добрая!
Потом пришла очередь Дьелетты отвечать на мои вопросы.
Она рассказала, что долго была без сознания, в жару и бредила, но за ней так хорошо ухаживают, особенно сестра милосердия, которая так добра к ней.
– Но все-таки, – прибавила Дьелетта тихо, – я хотела бы поскорее уйти отсюда, потому что я боюсь. Предыдущей ночью маленькая девочка умерла вот на этой кровати, и когда ее перекладывали на носилки, со мной сделался обморок.
Дьелетта ошибалась, считая, что ее скоро выпустят из больницы. Она скучала и рвалась на волю, но выздоровление шло медленно, и она пробыла в больнице больше двух месяцев.
Впрочем, у нас все шло хорошо. За это время Дьелетту все полюбили, от доктора и сестры милосердия до последней сиделки. Всех она подкупала своей миловидностью и добротой. Все знали нашу историю, правда, в том виде, как мы ее рассказали. Любовь к Дьелетте распространялась и на меня, и когда я приходил к ней по воскресеньям и четвергам, меня все встречали как своего.
Наконец был назначен день выхода Дьелетты из больницы. Выписывая ее, доктор и сестра милосердия объявили, что они нашли средство избавить нас от путешествия пешком в Пор-Дье. Один поставщик кормилиц согласен взять нас с собой. Он отвезет нас до Вира. Там он возьмет нам места в дилижансе до Пор-Дье. Для этого они устроили подписку в палате, где лежала Дьелетта, и собрали двадцать пять франков. Это было больше, чем нужно. Я сам за эти два месяца экономил по шесть-восемь су каждый день, имея в виду наше путешествие, и у меня собралось двадцать два франка.
Какая разница в нашем положении два месяца тому назад, когда мы пришли в Париж, и теперь, когда мы уезжаем! Добрая тетка Берсо сама проводила нас до кареты, она снабдила нас и провизией в дорогу.
Экипаж для кормилиц был большой, не очень комфортабельный рыдван с двумя дощатыми скамейками в длину и соломой посередине. Но нам он казался великолепным.
Был конец января. Время не очень холодное, и путешествие было приятным. Мы не были избалованы вниманием, а потому ехали в добром согласии с кормилицами, которые возвращались домой с детьми. Когда дети кричали или когда их перепеленывали, мы выходили из кареты и шли пешком.
В Вире нас усадили в дилижанс, и мы доехали почти до самого Пор-Дье. Это было в воскресенье, ровно шесть месяцев спустя после того, как я ушел.
Мы шли несколько минут молча, не зная, с чего начать. Наконец Дьелетта заговорила первой:
– Пойдем помедленнее, я хочу поговорить с тобой.
Лед был сломан.
– Я тоже хотел поговорить с тобой: вот письмо, которое ты передашь моей матери.
– Почему только письмо? – спросила она кротко. – Почему ты не хочешь сам пойти со мной? Почему ты не отведешь меня к матери? Как же ты узнаешь, примет ли она меня? И если она меня не примет, что же мне тогда делать?
– Не говори так, ты не знаешь моей матери.
– Если бы я даже ее хорошо знала… Простит ли она мне, что я не сумела тебя удержать? Сможет ли поверить, что я тебя хорошенько просила не уезжать? Что ты проводил меня сюда и не захотел зайти к ней, чтобы поцеловать ее? Разве можно так поступать?
– Все это правда, и я ей пишу обо всем в письме. Я ей пишу, что если я ухожу, не повидав ее, то это потому, что я хорошо знаю, что если увижу ее, то не уеду; а если я не уеду, я должен буду возвратиться к дяде. Ведь контракт никто не отменял, а дядя не из тех людей, кто отказывается от того, что они считают принадлежащим им по праву.
– Твоя мама, может быть, сумела бы найти способ не отправлять тебя к дяде.
– Мама может меня не отправлять к нему только в том случае, если она заплатит ему неустойку. Вот видишь, я обо всем подумал.
– Я ничего не знаю. Я не знаю всех этих дел, но я чувствую: то, что ты делаешь, нехорошо…
Я сам не был уверен в том, что поступаю правильно, и потому не мог слышать без гнева тех слов, которые сам себе говорил не раз.
– Так это нехорошо?
– Да, нехорошо. И если твоя мама подумает, что ты ее не любишь, я не смогу защищать тебя. Я сама буду так думать.
Я ничего не ответил ей и шел молча. Я был взволнован, огорчен и близок к тому, чтобы уступить, но я все-таки устоял.
– Разве я когда-нибудь злился на тебя?
– Нет, никогда.
– Но ты думаешь, что я могу быть злым по отношению к другим людям.
Она смотрела на меня молча.
– Отвечай же.
– Нет.
– Так ты думаешь, что я не люблю маму и хочу только заставить ее страдать?
Она ничего не отвечала, а я продолжал:
– Ну, так если тебе хоть немножко жаль меня и ты думаешь, что я не могу быть злым, то и не говори так: ты, может быть, и убедишь меня остаться, но это будет несчастьем для нас всех.
Она не прибавила ни слова, и мы шли рядом молча, оба взволнованные и печальные.
Я пошел прямо через поля, где, я почти был уверен, мы