Шрифт:
Закладка:
В течение последующих лет был у меня, уже в Праге, синий попугай, но он не являлся целиком и полностью моим – он был совместным, моим и моей сводной сестры Магдалены (она же в те годы называлась также Мадла, Мадленка, Мадлуш, Мадлоуш и еще целая вереница славянских вариаций на тему библейского имени), и в ее обязанности входила забота об этой птице: чистить клетку, наливать воду в поилку, насыпать птичий корм в специальные емкости из разноцветного яркого пластика. Но относилась она к своим обязанностям достаточно небрежно и как-то раз забыла закрыть клетку, да и окно в ее комнате оставалось открытым ради втекания привольного весеннего ветра, так что Бедя (так звали синего попугая) упорхнул. Надо полагать, он воодушевленно воспарил над нашей длинной Яромировой улицей, по которой в тот момент, скорее всего, влекся дребезжащий трамвай (по этой улице всегда влеклись дребезжащие трамваи), над красными черепичными крышами домов, построенных в начале двадцатого века. Эти дома заполняли собой долину Нусле и были окрашены в розовые, кисельные, охристые, зеленоватые, темно-желтые, задумчиво-серые и иные цвета, на их слегка закопченных, слегка потрескавшихся стенах встречались сецессионные личики: славянские девы распускали лепные волны своих волос. Дом наш – Яромирова, 34, – никогда не забыть мне этот адрес, за много лет впечатавшийся в мой мозг столь же прочно, как и облик этой улицы. Сколько раз вывела этот адрес моя рука на почтовых конвертах, в анкетах, квитанциях, расписках, заявлениях – сотни раз? Тысячи раз? Дом этот встраивался в линейку подобных домов, с одной стороны от этой линейки постоянно звенели трамваи, с другой же стороны пролегала железная дорога, где проносились составы, казавшиеся мне столь же знакомыми и родными, как и квартира, где мы жили, потому как я тоже постоянно проносился в этих составах, проносился мимо нашего дома, успевая мимоходом разглядеть чахлый и замусоренный садик, отделяющий дом от железной дороги: я постоянно курсировал в этих поездах между Прагой и Москвой, и это ландшафтное струение по восточноевропейским горизонталям, возможно, отразилось в вертикально воспаряющем движении, которое смог позволить себе синий попугай Беджих. Неужели мы назвали его в честь композитора Сметаны? С какого хуя, позволю спросить? Ведь мы не особенно любили музыку Сметаны, зато сметану мы очень любили и часто заправляли ею салат из редиса, огурцов, помидоров, болгарского перца и прочих ингредиентов – может быть, поэтому и назвали попугая Бедей? В общем, бедовый этот попугай воспарил, полагаю, над Прагой, восхищенный тем обстоятельством, что удалось ему вырваться на волю из нашего окна. Дальнейшую его судьбу не возьмусь описать, ибо о ней мне ничего не известно. Но осмелюсь предположить, что он совершил роскошный полукруг над автострадой имени Готвальда, которая проходила над нашим районом Нусле, громоздясь над нами на гигантских бетонных ногах, – райончик наш лежал в яме между двумя холмами: Вышеградом и Виноградами. Автострада эта и сейчас там громоздится и пролегает, но уже не носит имя Готвальда, забытого и отвергнутого коммунистического президента, к концу жизни утратившего человеческий облик. Автострада избавилась от имени Готвальда, а вместе с этим именем ушла в прошлое и скверная репутация, которой эта автострада пользовалась в те годы. А в те годы (речь о восьмидесятых) эту автостраду называли Мостом Самоубийц, и не зря называли. Действительно, постоянно люди спрыгивали с этого гигантского моста, и за много лет, что я прожил в тени этой суицидальной конструкции, я повидал десятки меловых силуэтов на асфальте – полиция обводила мелом разбившиеся тела. Но синий попугай, герой наш и приятель, оснащен упругими крыльями, и ему прыжок с этого моста обещает вовсе не падение на грязный асфальт, но наоборот – подъем в синее, беспечное небо. Куда направил он свой полет – о том мне нечего сообщить, и мне неизвестно, как складываются отношения между небольшими попугаями и крупными чайками, ведь чайки достаточно агрессивны и могут представлять собой серьезную опасность для неопытного попугая, бывшего домашнего, который только что сделался вольной птицей и еще не приобрел тех навыков, которые могут оказаться необходимыми в угрожающих горизонтах свободы. Однако если наш попугай все же не побоялся чаек, то я бы рекомендовал ему (хотя и не уверен, что мои рекомендации доберутся до его тысяча девятьсот восемьдесят второго года из моего две тысячи двадцать первого) покружиться на Влтавой, над ее речными островами, над ее сверкающими водами, а затем лететь в сторону Петшинского холма, увенчанного скромным подобием Эйфелевой башни: на этой псевдопарижской башенке вы сможете немного отдохнуть, пан Попугай, а после… После… Вольному воля, как говорится. Летите в сторону замка Троя, пан Попугай, там встретят вас трое: не совсем живые, замшелые, всего-навсего садово-парковые изваяния, но лица у них настолько многозначительные, что, пообщавшись с ними, вы, дорогой пан Попугай, сможете наконец решить, что же вам делать дальше с вашей освобожденной судьбой.
Глава двадцать вторая
Кенгуру
Давно мне приснился сон, который почему-то произвел на меня столь сильное впечатление, что и сейчас его помню. Снился фильм. Действие разворачивалось в западной стране, в большом городе. Маленький мальчик из богатой и властной семьи был помещен в пансион. Как-то раз к пансиону (кирпичный особняк в глубине сада) подкатил длинный белый открытый автомобиль, за рулем – импозантная старуха. Я уже знал, что старуха – член террористической организации. Она забрала ребенка (это было подстроено заранее), посадила его рядом с собой на переднее сиденье, и они помчались. Старуха все прибавляла скорость, и ветровое стекло как-то странно обрывалось, словно было срезано наискосок, защищая от ветра старуху, но не прикрывая ребенка. И было в городе одно особое место, место страшного ветра – колоссальный мост. Особенно если ехать по нему «под определенным углом». Они выехали на мост, и, когда мчались по нему, ребенку ветром снесло голову и унесло ее в сверкающую воду залива. Совершился террористический акт, тщательно подготовленное покушение. И (как всегда в таких фильмах) потянулось расследование. И (как всегда в таких фильмах) немолодой и усталый следователь самоотверженно бился о разные метафорические стены: о стену тайны, о стену холодного равнодушия в обществе, о стену круговой поруки правящих кругов, о стену циничного молчания потенциальных свидетелей. Аквалангисты прочесывали дно залива в поисках головы ребенка, но даже ее не удавалось найти. Следователь вернулся на свое рабочее место в брюках, мокрых до колен. Его вызвали к начальству, и он согбенно спешил по коридору, на ходу выжимая воду из серых измятых брючин. Когда он вышел из кабинета начальника, лицо его выражало бесконечное унижение. Его окружили младшие сотрудники.
– Я отстранен от следствия, – горько произнес он. – Но почему… (Тут он закрыл лицо руками, поскольку собирался сказать то, в чем содержалось чудовищное надругательство над его достоинством.) Почему надо было назначать на мое место кенгуру?!
Новым следователем стал я. Таким образом я, зритель этого фильма, втерся в число его действующих лиц. Я перемещался по коридору полицейского управления скачками, сопровождаемый холодными взглядами сотрудников, которые, все без исключения, сочувствовали моему честному предшественнику, отстраненному от дел. Но мне-то было все равно. Меня переполняла радость, светлое веселье, якобы свойственное моей нечеловеческой природе. Я скакнул в свой кабинет, закрыл за собой дверь. И в зеркале, которое висело там, я увидел, что я действительно кенгуру. Серый партикулярный костюм, напяленный кое-как, забавно топорщился на моем теле. Ноги были изогнуты назад, передние лапы высовывались из рукавов и смешно свисали над животом. Огромный сильный хвост сзади упирался в пол. Над белым воротничком рубашки и узлом галстука торчала узкая морда с черными внимательными глазами. Меня охватило ощущение счастья. Я был несказанно рад, что я кенгуру и что меня назначили расследовать это дело. От приступа эйфории я и проснулся, чувствуя себя настолько веселым, как будто отныне собирался жить