Шрифт:
Закладка:
Как отмечает собиратель, «здесь слышится отзвук первобытного верования в совершение чуда в зависимости от соприкосновения с телом или какой-нибудь вещью умершего... Что-нибудь в этом роде ангарцы могли слышать от ангарских же тунгусов. Кто-то из них, вдохновенный подобным поверьем, изложил его образно и ввел, как занимательный «начин» в готовую форму русской сказки» («Жив. Ст.» 1912, II—IV; стр. 356).
Действительно, в не-сибирских вариантах мы не встречаем ничего подобного.
Чрезвычайно богата сказка и специфическим местным материалом: ла̀баз, могила тунгуса, юрты, совместное житье трех семей в юрте и особенно замечательная картина наказания жены Ивана Кобыльникова. Обычно, во всех сказках этого типа невеста или жена обманутого и покинутого богатыря сдается под влиянием угроз, подтверждая обман насильника и его право над собой (примеры можно найти и в настоящем сборнике, см. № 5). Чима резко порывает с этой традицией и заставляет свою героиню-сибирячку до конца оставаться верной своему мужу, терпя за это жестокое издевательство. Картина этих издевательств носит резко выраженный местный колорит. «Стали они ее карать. Где корьевишшо, юрто̀вишшо сдернут, на нее складут, она та̀шшит, своим слезам умыватся. Стала сохнуть, блекнуть. Высохла, как былинка, насилу ноги носят».
Еще более колоритна рассказанная с огромной психологической глубиной сцена свидания. Иван Кобыльников догоняет тунгусскую нарту, которую с трудом тащит какая-то женщина. Оказывается, его жена «идет — слезам умыватся». Он потихоньку сбрасывает с нарты всю тяжесть. Не узнавая его, она обращается к нему с упреком: и так «ей край (конец) приходит», а он ей еще слез прибавляет.
— Он тожно ее остановил. «Што жа, Марфида-Царевна, эка стала, не можешь признать свово обручника». У ней тожно сердце вскипело, слезы свои подтерла — тожно признала. «Ах ты, мой возлюбленный, обручник, так мне край пришол — вишь, как меня карають».
Эту сцену вполне можно причислить к лучшим страницам русской сказочной поэзии.
Все эти примеры, число которых можно значительно увеличить, говорят о сильной и яркой струе реализма в его творчестве, но этот же богатый реалистический материал отнюдь не разрушает фантастики и чудесного в его сказках, но служит только фоном для последнего. Фантастика и быт в сказках Чимы тесно сплетены и взаимно проникают друг друга. В общем же Чима должен быть отнесен к той же группе сказителей эпиков или классиков — хранителей старой волшебной сказки и сказочной обрядности. К сожалению, о последней нельзя судить в полной мере — слишком скуден материал. В сказке, приведенной в настоящем сборнике, отсутствует, напр., зачин, а концовка дана только в эмбриональной форме при соблюдении целого ряда других элементов сказочной обрядности: закон трехчленности, ретардации, ряд общеэпических формул; но уже во второй, записанной от него, сказке, мы имеем блестящие зачины и особенно концовку: «И я там был, водку пил, только по усу текло, а в рот ничего не попало. Пришел я оборванцем, надели на меня зеленый кафтан и дали мне ледяшную кобылу и дали мне горохову узду. Я сел на эту кобылу, да по городу и поехал. Челядь кричит: синь да хорош. А я думаю: скинь да положь. Взял кафтан, снял да положил. Стал город проезжать, за городом баня горит. Я поехал на пожар, кобыла-то у меня растаяла на пожаре, узду-то я на огороде повесил. Потом сказка кончилась, и я остался не причем. Служил, служил и не выслужил ничего».
Личные реминисценции и высказывания сказочника в записанных текстах выражены сравнительно слабо, но в сказке об Иване-Кобыльникове сыне все же имеется любопытное автобиографическое отклонение, искусно связанное с основною тканью рассказа и четко зарисовывающее личную бытовую обстановку енисейского сказителя: «А дворишко был худенький, вот как бы и наш: небом крыт, звездам горожен».
10. ИВАН-КОБЫЛЬНИКОВ СЫН
ПОШЛО дело от старика и старухи.
Как в одном месте жил старик со старухой и дожил до той тюки́, что нет ни хлеба ни муки. Осталась одна только кобыла. Вот старуха стала говорить старику:
— Убьем кобылу!..
— А на чем мы дровец привезем?
— Принесем, бог даст.
На том и положили — убить кобылу.
Межу тем летят тут вороны. А дворишко был худенькой, вот как бы и наш, нёбом крыт, звездам горожен.
Первой ворон и говорит:
— Крр! Тебя, кобыла, хозяин бить хочет!
Сере́дний ворон говорит:
— Кобыла! говорит — если ум есть, убегай!
За́дний ворон говорит:
— Не мешкай; тебе идут бить. Выскочи изо двора, беги, куда глаза глядят!
Кобыла не долго думала, выскакивала изо двора, бежит во темные леса.
Бежала, бежала по лесу н нашла на поляну. Поела на этой поляне и пошла дале.
Видит — ла́баз. На этом лабазу́ тунгус слабажо́н, помершой. Кобыла этто взяла тунгуса с лабазу̀ и коленко погрызла право. Погрызла коленко и берёжа стала.
Ходила, сколь время, сколько ей надо, и родила сына. И дала ему имё — Иван-Кобыльников. И дала ему благословленье.
— Вот што дитя! доспей лук и стрелку. Ходи поляни́чай, и к ночи ставь стрелку в землю. Я буду знать, што ты живой; а не будет стоять стрелка, я буду ходить искать твои коски.
Распрощался с кобылой. Доспел лук и стрелу и стал поляни́чать, свою голову питать. Ходил, ходил, нашол на полянку. Видит — на поляне стоит пень, круг пенькя ходит человек.
Надошел на этого человека и говорит:
— Бог помочь, добрый молодец!
— Спасибо тебе.
— Чего ты ищещь?
— А я — говорит — стрелку потерял.
Оглянулся Иван-Кобыльников, стрелка тут, подле него стоит в земле.
— Как тебя звать? спрашиват Иван человека.
— Иван-Солнцов сын.
Иван-Кобыльников и говорит:
— Пускай меня в товаришши!
— А я, говорит, рад товаришшу. Будь ты бо́льшей брат, Иван-Кобыльников сын, а я ме́ньшой.
Пошли поляни́чать. Поляни́чали, поляни́чали, опе́ть на полянку нашли. На этой на полянке пень, а круг этого пенькя человек ходит.
И таким же по́боротом, как и перво́й раз, говорит:
— Бог помочь, доброй мо́лодец!
— Спасибо на добром слове.
— Кого ты ищещь, доброй мо́лодец?
— А я — говорит — стрелку потерял.
Иван-Кобыльников сын посмотрел, посмотрел вкруг...
— Вот — говорит — стрелка.
— Как тебя зовут, доброй мо́лодец?
— Я — говорит — Иван-Месяцов сын.
— Пойдешь с нам — говорит