Шрифт:
Закладка:
– Родителям сорок пять лет, у них нет врагов.
– Это ничего не значит, – отвечаю я, натягивая трусы и пижамные штаны обратно. Надеюсь, отец не разозлится, что я освободила его от этой обязанности, хотя он сам отрекся от нее и вообще ко мне не прикасается. Я не хочу его больше беспокоить.
– Да, но это ничего не значит, – говорит Оббе. Он несколько раз громко сглатывает, делая вид, что его это не беспокоит, что он не боится потерять их раньше, чем мы потеряем нас самих. Потом он с отвращением смотрит на свой указательный палец. Коротко нюхает его.
– Вот как пахнет секрет, – говорит он.
– Это гадко.
– Ничего не говори маме с папой, иначе я убью Диверчье и сниму с тебя это поганое пальто, черт подери.
Оббе отталкивает меня и большими шагами выходит из моей спальни. Я слышу, как он спускается по лестнице, открывает и закрывает кухонные шкафы. Теперь, когда коров больше нет, мы не завтракаем в установленное время. Иногда дома даже нечем позавтракать: есть только сухие крекеры и каша-пятиминутка. По средам отец забывает забрать хлеб из пекарни в деревне. Может, он вдруг испугался плесени. Днем мы должны подойти и встать перед ним – он сидит в курительном кресле у окна, положив правую ногу на левую, что ему не идет, ему скорее подходит, когда ноги широко расставлены в стороны. В руке у него синяя перьевая ручка из амбарной книги: мы его новый рогатый скот, и он исследует нас на предмет любых болезней – нужно показывать ему голую спину, словно песочное печенье, на котором отец ищет синие и белые пятна. «Обещайте мне, что не умрете», – говорит он, а мы киваем и не упоминаем о голоде в желудках, о том, что от него тоже можно умереть. По вечерам у нас теперь консервированный суп с фрикадельками и вермишелью, которую мать дополнительно высыпает в кастрюлю. Чтобы было похоже, что она готовила сама. Вермишелины плавают как спасательные круги в суповых тарелках, украшенных узорами из куриц.
Я немного сдвигаю ноги под одеялом с динозаврами, чтобы они перестали ощущаться такими тяжелыми и вернули свой нормальный вес, хотя я не знаю, как должны чувствоваться ноги – наверное, невесомыми. Все, что является частью тебя, не имеет веса, а чужое кажется тяжелым. Зубная паста в дыхании Оббе, смешанная с проклятием, вьется вокруг меня, как надоедливый покупатель молока: такие покупатели ничем не удовлетворены и врываются с задранным носом во дворы людей, словно владеют ими.
Я сбрасываю с себя одеяло и иду по коридору в комнату Ханны. Она спит в самом конце, дверь всегда приоткрыта. В коридоре должен гореть свет. Она думает, что грабители будут виться у лампы, как мотыльки, а отец утром выгонит их на улицу.
Я осторожно толкаю ее дверь. Моя сестра уже проснулась и читает книжку с картинками. Мы много читаем: любим героев и носим их в своих головах, продолжаем их историю, но уже с нами самими в главной роли. Однажды я стану таким героем для матери, тогда мы с Ханной сможем спокойно отправиться на ту сторону. Потом бы я еще освободила евреев и жаб и купила бы для отца коровник, полный новых коров, и избавилась бы от всех веревок и силосных башен на ферме. Больше никаких высот, никаких соблазнов.
– Оббе выругался, он сказал Ч-П-Д, – шепчу я и сажусь в изножье кровати. Глаза Ханны распахиваются. Она откладывает книгу с картинками.
– Когда отец услышит это… – говорит она. У нее сонные глаза. Я могла бы протереть их мизинцем, как мы с Оббе выковыряли улитку из панциря и размазали слизистое тельце по плиткам шпателем.
– Я знаю. Нужно что-то сделать. Может, нам стоит сказать маме, что Оббе становится злым. Помнишь как Эфертсен решил избавиться от своей собаки? Сказал, что зверюга стала злобной и через неделю ее пристрелил? – говорю я.
– Оббе не собака, идиотка.
– Но он злобный.
– Да, и мы должны дать ему то, что его успокоит: что-то вроде косточки, а не смертельного укола, – говорит Ханна.
– Что, например?
– Животное.
– Живое или мертвое?
– Мертвое. Это то, чего он хочет.
– Мне так жаль этих бедных животных. Я сперва поговорю с ним, – говорю я.
– Только не наговори глупостей, не рассерди его. И мы должны поговорить о Плане. Не хочу здесь больше оставаться.
Я думаю о ветеринаре, о том, как он не нашел сырный бур, а значит, и мое сердце не смог бы спасти. Я ничего не рассказываю об этом, сейчас есть более важные вещи.
Ханна берет с тумбочки пакет конфет «Фаерболл». На нем изображена фигурка с пламенем во рту. Она разрывает пластик и протягивает мне конфету. Я кладу ее в рот и сосу. Когда во рту начинает печь, я ее вынимаю. Она меняет цвет с красного до оранжевого, потом желтого.
– Если мы окажемся на той стороне и будем спасены, то, наверное, сможем открыть фабрику по производству «фаерболлов». Мы могли бы купаться в этих конфетах, – продолжает Ханна. Она перекидывает жгучий шарик из одной щеки в другую. Мы покупаем их в небольшой кондитерской «Фан Лёйк» на улице Карнемелксевех в дальней части деревни. Женщина, которая продает конфеты, вечно в одном и том же фартуке, у нее черные нечесаные волосы, которые торчат во все стороны. Все называют ее Ведьмой. О ней повсюду ходят страшные истории. Белль говорит, она превращает бродячих кошек в лакричные конфеты, а детей, которые воруют у нее, – в ириски. Тем не менее все дети деревни покупают тут сладости. Отец вообще-то не позволяет нам туда ходить.
– Она язычница, замаскированная под набожную. Я вижу, как она подрезает живую изгородь по воскресеньям.
Однажды мы с Белль прокрались за дом этой женщины и заглянули через изгородь в сад, который был таким заросшим, что самые высокие деревья могли достать до звезд. Я напугала Белль, сказав, что Ведьма по ночам навещает всех, кто тайком заглядывал в ее сад, а затем превращает их в растения, которые сажает за домом. Кроме сладостей в магазине продаются письменные принадлежности. И журналы с тракторами и голыми женщинами. Когда открываешь дверь, раздается звонок. В нем нет необходимости, потому что ее муж в белом халате, таком же белом, как его лицо, и с телом тощим, как у борзой, всегда находится за стойкой и следит за каждым входящим. Его глаза прилипают к посетителю, как магниты. Рядом с ним в магазине стоит клетка с попугаем. Менейр и мефрау фан Лёйк постоянно разговаривают с ярко раскрашенной птицей. Хотя еще больше они ворчат о том, что новые шариковые ручки не пришли, что лакричные кружева пересохли так, что ими можно выбить окно, или что погода слишком жаркая, слишком холодная или слишком душная.
– Тебе нужно сейчас же уйти, иначе папа и мама проснутся, – говорит Ханна.
Я киваю и кусаю жевательную резинку. Рот наполняется сладким ароматом корицы. Ханна снова хватается за книжку с картинками и притворяется, что читает, но я вижу, что она больше не может концентрироваться на словах: они танцуют, как часто делают в моей голове, и с возрастающим трудом выстраиваются в аккуратный ряд, чтобы выйти из моего рта.
Во дворе лежат двое вил, скрестив зубья, как будто руки молящегося. Оббе нигде не видно. Я ищу его в пустых коровниках, пахнущих засохшей кровью, на полу кое-где застряли оторванные хвосты. С забоя здесь никого больше не было. Я иду на огород и вижу своего брата, свернувшегося на земле рядом со свеклой. Его плечи дрожат. Я издалека смотрю, как он держит в руках погибшую свеклу и яростно тычет пальцем в землю, углубляя ямки под семена, как он недавно делал с моими ягодицами. На этот раз он толкает грубее. Другой рукой Оббе гладит листья свеклы – в хорошие дни он так же гладит куриные перья. Здесь его вины не было, смерть пришла сама. Я обнимаю свое пальто. Едва наступил ноябрь, но по вечерам уже ударили заморозки.