Шрифт:
Закладка:
Она закрыла глаза. Тьма забрала ее.
Буря несла на землю разрушения. Она воистину была из тех, какие жители округа Нэш, Арканзас, запомнят на долгие годы. Она ярилась, точно живое создание. На окраине заброшенного лесопильного городка, он назывался Майлан, проститутки из Пинк-Мотеля стояли под дождем, будто забытые часовые у открытых дверей; весь их ночной бизнес будто смыло водой. Они курили сигареты и жались друг к дружке, пока градины, точно пули, разбивались на заросшей сорняками парковке. Старшие женщины уходили, закрывали двери и завешивали шторы. Молодые оставались начеку, неутомимые, сосредоточившись, может быть, на какой-нибудь далекой звезде, на которую долго смотрели, пока ту не скрывала буря.
В милях к югу оттуда, где был лабиринт гравийных дорог, вьющихся и сплетающихся между собой, где песчаные берега Проспера уступали болотам и топям, жители дна выходили на веранды своих лачуг – длинноногие мужчины в комбинезонах и худые, как щепки, женщины в хлопчатобумажных сорочках. Дети же вовсе не носили одежду. Они смотрели, как дождь льет со свесов жестяных крыш, смывая грязь внизу, и видели в этом предвестье своего медленного уничтожения, ведь их судьбы были неразрывно связаны с землей, которую получили от давно забытых предков.
И наконец, вдоль берега реки – прихожане Воскресного дома, насчитывавшие не более дюжины душ, кучка оборванных юнцов, укрывались не от бушующих небес, а от ужаса, коим был их безумный, заблудший пастор Билли Коттон. Он даже сейчас сидел, пропитанный кровью мертвой жены и ребенка в своем доме на другой стороне улицы. С тех пор как помешательство впервые проявилось в старике несколько лет назад, численность прихожан неизменно сокращалась. Они ютились в «домах-ружьях», пока завывал ветер, сосновые ветви трескались и падали на землю, словно неразорвавшиеся бомбы. Некоторые при этом молились. Кто-то плакал.
К утру никого из них точно не останется.
Старый пастор сидел в своем доме на лестнице и не шевелился – даже когда огромный дуб накренился и протаранил западную стену, разбив стекло и врезавшись в медную крышу, он этого будто и не заметил. У Билли Коттона пересохло во рту, язык был как наждачная бумага. Сердце стучало размеренно, словно часы. Предметом в его окровавленных руках – тем, что не разглядела любопытная дочь лодочника, – была украшенная перламутром бритва. Ветер снаружи ревел, как громадный циклон, явившийся, чтобы унести старого пастора прочь, и наконец, когда вода полилась на него, он поднял глаза на разверзшуюся в небе дыру и увидел, как в ней треснула молния, словно Господь вершил над ним суд за его грехи. Тогда он встал, спустился по ступенькам с лезвием в руке, прошагал по гравийной дорожке на шаткий причал, выступавший над стоячей водой, поступавшей из Проспера, куда лодочник привез ведьму, чтобы помочь родиться его ребенку. Но ребенок оказался чудовищем, и когда Коттон ухватил эту мерзость за лодыжку, чтобы явить перед перекошенным, исступленным от боли лицом матери, которая полюбила бы эту тварь, родись та живой. Потому как иначе она не могла, эта женщина, которой он однажды отдал свое сердце, чья печаль, чей голос сдвигали горы. И бритва сверкнула в свете прикроватной лампы, и старая ведьма смотрела, как резко, как споро он им правит. И ничего не сделала, потому что знала, как и он, что существо было чудовищным, что это дитя не было дитем. И теперь, здесь, в конце причала, он закрыл бритву, что принадлежала ему с юных лет в приюте в Галвестоне, и швырнул в воду, после чего припал к коленям и разразился громкими, душераздирающими рыданиями. А вскоре лег, распростершись, опустошенный, завывая, точно баньши, скользкий от крови и дождя, затем свернулся калачиком на боку и уснул прямо на досках. Через какое-то время буря утихла, воздух посвежел и остыл, а лягушачий хор обняла темнота.
Кук сидел на корточках на лодочном пандусе, шевеля пальцами в неторопливой техасской воде. Ниже по течению, сразу за местом, где река впадала в Арканзас, по мосту-эстакаде пронесся поезд, разорвав последние ошметки ночи. Кук почти мог разглядеть граффити на вагонах. Шум поезда напомнил ему старую песню – что-то о ребенке в чемодане, которого сбросила с поезда женщина, которая его растила. За свои сорок девять прожитых лет Кук ни разу не ездил на поезде, а женщина, растившая его, давно умерла. Он почесал бороду. Снова погрузил пальцы в воду, наслаждаясь ее ощущением. Река же была безразлична к его присутствию. Миру ничего от него не было нужно, чтобы вращаться.
Он посмотрел на часы: 5:12.
Спустя лишь несколько минут после поезда он услышал лодку дочки Крабтри ниже по течению.
Он поднялся с пандуса и вышел на побитый, весь в складках бетон, туда, где был припаркован его «Шовелхед»[5]. Отсюда на поляну вела старая гравийная дорожка, которая давно не использовалась и заросла гречкой. На клочке земли, где трава была утоптана, остались давно превратившиеся в золу останки костра. Лес за поляной еще темнел, светила только голубая ртутная лампа на опушке. Кук взял две бутылки пива из седельной сумки и открыл обе открывалкой, висевшей у него на цепочке с ключами. Спустившись по пандусу, увидел, как девушка огибала поворот на своем «Алюмакрафте»[6]. Эстакада тянулась в темноте за ее спиной. Кук поднял руку, а девушка указала на старую плоскую баржу, привязанную у берега, чуть выше пандуса. Он подошел туда по достававшей до голени траве, смочив носки ботинок росой.
Баржа стояла там сколько Кук себя помнил и гнила, но никак не тонула. На палубе валялись ее части, будто судно находилось в ремонте, когда его бросили: ржавый внутренний двигатель, прокладки, водяной насос и соленоид – все в негодном состоянии.
Девушка привязала «Алюмакрафт» за правую утку.
Кук ждал, держа оба пива в одной руке за спиной, будто букет цветов.
Она наклонилась, чтобы взять свой термобокс «Иглу» и уже собиралась перейти на борт баржи, когда заметила, что он держит руку за спиной. Она напряглась. Он показал пиво, помахал бутылками. Она многозначительно посмотрела на него и, поставив «Иглу» на палубу баржи, взошла на борт.
Они сидели, скрестив ноги, напротив рубки с выбитыми окнами и изрисованными стенами, и пили, прислушиваясь к медленному течению Проспера и далекому гулу плотины Уитмена в четырех милях вверх по реке. За плотиной располагалось озеро, а за озером – еще сотня миль зеленовато-бурой воды, что бежала на юг с северо-восточного Техаса, точно по шраму на земле, возникшему эоны лет назад, когда окаменелости были рыбами, а вся страна – юрское море, в котором плавали огромные бегемоты. Теперь же среди кленов, дубов и буков пели птицы, день оживал.
Кук косился на девушку в слабом свете. На ее острый и вытянутый, как и все остальное, профиль, россыпь веснушек на носу и щеках, несколько шрамов от прыщей, похожие на царапины поперек подбородка. На крепкую уверенную челюсть. На темные волосы, зачесанные назад, аккуратные, но немытые. На тусклые серо-зеленые глаза. Она вырезала что-то из себя, чтобы выжить на реке, как вырезают крюки, глубоко впившиеся в плоть. В чем у нее не было недостатка, так это в выдержке и отваге. В том, что требовалось, чтобы разделать зверя, разрубить кость, содрать шкуру и зачерпнуть внутренности голыми руками, а потом смахнуть пот, оставив кровавую полосу. Во всем этом у нее не было недостатка.