Шрифт:
Закладка:
Некоторые находят удовольствие в том, чтобы соотносить себя с некой идентичностью — как в знаменитой строчке с тобой я чувствую себя как настоящая женщина[13], которую прославили Арета Франклин и позднее Джудит Батлер, отметившая дестабилизирующую силу этого сравнения. Но такое соотнесение может вызывать и ужас, не говоря о том, что для кого-то оно вообще невозможно. Невозможно двадцать четыре часа в сутки жить с осознанием собственного пола. К счастью, гендерное самосознание обладает спорадической природой [Дениз Райли].
Один мой знакомый говорит, что думает о гендере как о цвете. У гендера и цвета есть некая общая онтологическая неопределенность: не совсем точно говорить, что объект есть цвет, как и то, что у объекта есть цвет. Многое меняется в зависимости от контекста: все кошки серы и т. д. Не является цвет и произвольным. Однако ни одна из этих формулировок не означает, что данный объект бесцветен.
Неправильное прочтение [ «Гендерного беспокойства»] выглядит примерно так: с утра я встаю, заглядываю в шкаф и выбираю свой гендер на сегодня. Я могу вытащить предмет одежды и изменить свой гендер: стилизовать его, а вечером поменять его вновь, чтобы стать радикально иной, так что в итоге мы имеем некую коммодификацию гендера, облачение в гендер как своего рода консьюмеризм… Но на самом деле я имела в виду, что само формирование субъектов, само формирование персон в определенном смысле служит предпосылкой гендера — что гендер не выбирают и что «перформативность» — не радикальный выбор и не волюнтаризм… Перформативность связана с повторением (и зачастую форсированным повторением) репрессивных и болезненных гендерных норм с целью их переозначивания. Это не свобода, а лишь вопрос того, как разобраться с ловушкой, в которой неизбежно оказывается каждый [Джудит Батлер].
Наверное, ты должна подарить ей кружку в ответ, размышляет моя подруга, попивая кофе. Как насчет кружки с окровавленной головкой Игги, вылезающей из твоей вагины? (Ранее тем же днем я рассказала ей, что меня немного задело нежелание моей матери смотреть на фотографии моих родов; Гарри напомнил мне, что мало кто любит рассматривать подобные снимки, особенно наиболее красочные из них. Я была вынуждена признать, что в прошлом относилась к фотографиям чужих родов так же. Но в собственном послеродовом тумане я чувствовала себя так, словно произвести Игги на свет — огромное достижение; почему моя мать не гордилась моими достижениями? Она ведь заламинировала страницу из New York Times, где говорилось, что я получила стипендию Гуггенхайма, черт возьми. Не в силах выбросить коврик с газетной вырезкой (неблагодарность) и одновременно не зная, что еще с ним сделать, я подложила его под стульчик Игги, чтобы еда не пачкала пол. Учитывая, что стипендия ушла на его зачатие, каждый раз, стирая губкой кусочки пшеничных хлопьев или брокколи, я испытываю смутное чувство удовлетворения.)
Во время первых совместных выходов в свет я много краснела, а от удачи кружилась голова, в которую никак не укладывалось пламенеющее осознание того, что я настолько очевидным образом получила всё, что хотела, всё, что только можно пожелать. Красивого, талантливого, остроумного, четкого, волевого тебя. Мы часами хихикали на красном диване. Если мы продолжим в том же духе, приедет полиция счастья и арестует нас. Арестует за нашу удачу.
Что, если я там, где мне и нужно? [Дебора Хэй] До тебя я всегда полагала, что эту мантру можно использовать только для того, чтобы справиться с разочарованием или даже катастрофой. Я и представить не могла, что она применима к радости.
В «Дневниках раковой больной»[14] Одри Лорд восстает против императива к оптимизму и счастью, с которым столкнулась в медицинском дискурсе о раке груди. «Неужели я действительно боролась с радиационными отходами, расизмом, фемицидом, химической модификацией нашей пищи, загрязнением окружающей среды, насилием и психическим уничтожением нашей молодежи лишь для того, чтобы избежать главной и важнейшей обязанности — быть счастливой? — пишет Лорд. — Давайте же искать „радость“ вместо настоящей еды, свежего воздуха и психически здорового будущего на пригодной для жизни земле! Как будто счастье само по себе сможет защитить нас от последствий корыстного безумия».
Счастье не защита и однозначно не обязанность. Свобода быть счастливой ограничивает человеческую свободу, если у тебя нет свободы быть несчастной [Сара Ахмед]. Но одна из этих свобод может войти в привычку, и только ты знаешь, какую выбрала.
История свадьбы Мэри и Джорджа Оппенов[15] — одна из немногих известных мне гетеросексуальных историй, в которых фиктивность лишь добавляет браку романтики. История такова: однажды вечером в 1926 году Мэри отправилась на свидание с Джорджем, которого едва знала по университетскому курсу поэзии. Мэри вспоминает: «Он приехал забрать меня на „Форде“ модели T своего соседа по комнате, и мы выехали на природу, сидели и говорили, потом занялись любовью и проговорили до утра… Так мы еще никогда не общались — сплошным потоком». Утром по возвращении в общежитие Мэри узнала, что отчислена; Джордж был временно отстранен от занятий. После чего они вместе двинули автостопом по открытой дороге.
До того как Мэри встретила Джорджа, она была твердо настроена против брака и считала его «катастрофической западней». Но она также знала, что двое людей, путешествующие вместе и не состоящие в браке, уязвимы перед законом Манна — одним из многочисленных законов в американской истории, которые номинально утверждались для того, чтобы бороться с однозначно плохими вещами вроде сексуального рабства, но на деле применялись, чтобы преследовать тех, чьи отношения государство считает «аморальными».
И вот в 1927 году Мэри вышла замуж. Она описывает этот день так:
Несмотря на мою непоколебимую уверенность в том, что наши с Джорджем отношения государства не касаются, нам совсем не хотелось угодить в тюрьму во время путешествия, поэтому мы поженились в Далласе. Девушка, с которой мы познакомились, дала мне пурпурное бархатное платье, а ее парень угостил нас пинтой джина. Джордж надел мешковатые бриджи, принадлежащие его соседу по комнате; пить джин мы не стали. Мы купили кольцо за десять центов и направились в здание суда из уродливого красного песчаника, которое и поныне стоит в Далласе. Я назвала собственное имя, Мэри Колби, а Джордж воспользовался псевдонимом Дэвид Верди — он скрывался от отца.