Шрифт:
Закладка:
4
Обед у Воейкова. – Идея отпраздновать день рождения Крылова
Организатором юбилейного торжества в честь Крылова могла бы выступить Российская академия, членом которой баснописец был с 1811 года. Еще в 1823 году она присудила ему Большую золотую медаль, а в марте 1837‑го приняла решение заказать на свой счет его портрет и «поставить в зале собрания»[445]. Однако Академия никогда не отмечала юбилеи своих членов, а действующих литературных обществ в столице на тот момент, как мы уже констатировали, не было. Петербургский Английский клуб, в который Крылов вступил в 1817 году, имел традицию устройства больших торжественных обедов (как «годичных», так и по случаю важнейших государственных празднеств)[446], но и там не было принято чествовать отдельных членов. В отсутствие институций, способных взять на себя такую инициативу, замысел почтить Крылова особым праздником возник в частном кругу. Это произошло в начале ноября 1837 года.
Импульсом, по всей вероятности, послужил еще один крупный литературный обед, данный Воейковым и его коммерческим партнером, купцом 1‑й гильдии В. Г. Жуковым, 6 ноября 1837 года по случаю открытия ими собственной типографии. Приглашены были практически все петербургские литераторы, за исключением Греча, Булгарина и О. И. Сенковского – личных врагов Воейкова. Среди гостей был и Крылов, занимавший за столом почетное место – так же, как на новоселье лавки Смирдина и, вероятно, ранее на чествовании Ансело.
Литературная борьба к этому времени достигла такого накала, что примирения «партий», хотя бы временного, на обеде не произошло. «Литературные аристократы» и их антагонисты, представители «литературной промышленности», держались подчеркнуто обособленно, что отмечают сразу несколько мемуаристов[447]. Натянутые отношения между гостями дали о себе знать в неожиданно возникшей «борьбе тостов»: в ответ на произнесенный А. В. Никитенко тост за Иоганна Гутенберга, изобретателя книгопечатания, Кукольник, Полевой, И. П. Сахаров и другие потребовали пить за русского первопечатника Ивана Федорова. Вскоре, когда большинство «аристократов» уже покинули собрание, начался, по красноречивым описаниям И. И. Панаева и того же Сахарова, разгул, сопровождавшийся аффектированными демонстрациями «русскости» вплоть до пляски вприсядку.
По меркам других литературных обедов, затея Воейкова окончилась провалом. Его обед, устроенный, в отличие от рафинированного праздника у Смирдина, в нарочито трактирном стиле, свелся к заурядной попойке[448]. Однако заслуживает внимания всплеск патриотических чувств, его завершивший. Так гротескно проявил себя один из системообразующих для литературного сообщества процессов – поиск адекватных форм выражения национального.
Уже на следующий день, 7 ноября, беллетрист и переводчик В. И. Карлгоф принимал обычных посетителей своего салона: Е. Ф. Розена, Кукольника, Карла Брюллова и других, а также Крылова. Сам хозяин и большинство гостей побывали у Воейкова и, несомненно, находились под свежим впечатлением. Хотя атмосфера семейного обеда в присутствии хозяйки дома радикально отличалась от царившей накануне, не будет натяжкой предположить, что вопрос о национальном духе отечественной словесности и здесь волновал собравшихся. Но теперь центром внимания стал Крылов.
За четыре с небольшим месяца до описываемых событий в московском журнале «Живописное обозрение» была опубликована биографическая заметка о нем, где говорилось:
Имя Ивана Андреевича Крылова знакомо каждому грамотному русскому. Кто не знает нашего неподражаемого баснописца, нашего Лафонтена, философа народного? Кто не прочтет нам наизусть хоть нескольких басен его? Кто не говорит, часто сам не замечая того, выражениями басен Крылова?.. Эти выражения сделались народными пословицами и, заключая в себе умную правду, в самом деле заменяют для народа нравственную философию. Надобно прибавить, что едва ли кто из русских писателей пользовался такою славою, как И. А. Крылов[449].
Такой каскад восторженных характеристик давно уже не казался чем-то необычным, это была неотъемлемая часть представлений о Крылове как классике[450].
Написавший эти строки Николай Полевой вечером 7 ноября был среди гостей Карлгофа. Он мог напомнить присутствующим о том, что приближается день рождения Крылова: в его заметке утверждалось, что баснописец родился 2 февраля 1768 года[451], из чего следовало, что вскоре ему исполнится 70 лет.
Жена Карлгофа, Елизавета Алексеевна, вспоминала:
Посреди оживленного застольного разговора муж мой взял Крылова за руку и сказал, что имеет до него просьбу. Тот отвечал, что непременно исполнит ее, если это только в его воле. «Так вы будете у нас обедать второго февраля?» Крылов немного задумался, наконец смекнул, в чем дело, поблагодарил моего мужа и обещал быть у нас 2 февраля. Мы тут же пригласили на этот день всех присутствующих[452].
Таким образом, первоначально замышлялся обычный званый обед. В семействе Карлгофов подобные события не были редкостью. Согласно мемуарам хозяйки дома, 28 января 1836 года в честь прибытия в Петербург Д. В. Давыдова они собрали у себя всю «литературную аристократию», в том числе Крылова. Впрочем, никакого специального чествования знаменитого гостя в тот вечер не происходило: за столом «много толковали о мнимом открытии обитаемости Луны», беседовали о литературе и читали стихи – однако вовсе не Давыдова[453]. Еще один подобный обед был дан примерно через год, в начале Великого поста 1837-го, по случаю переезда в столицу состоятельного и просвещенного москвича Ю. Н. Бартенева, и был замечателен присутствием на нем «литераторов всех партий»[454]. Прием в честь Крылова, несомненно, стал бы украшением литературного салона Карлгофов; были все основания рассчитывать, что именитый поэт не отвергнет приглашение, поскольку дом Олениных в это время закрылся для гостей из‑за тяжелой болезни хозяйки[455].
Как видим, в предыстории знаменитого юбилея ключевую роль сыграло уникальное стечение обстоятельств.
5
Ближайший контекст юбилея: политический и литературный. – Перехват инициативы
В январе мы начали уже помышлять об обеде, который хотели дать у себя в день рождения Ивана Андреевича <…> Мы часто говорили с мужем об этом обеде, начали даже делать список тех, кого хотели приг ласить, —
вспоминала Е. А. Карлгоф[456]. Но этим планам не суждено было реализоваться.
17 декабря 1837 года дотла сгорел Зимний дворец, и на следующие несколько месяцев это событие стало определяющим для общественных настроений в Петербурге. В годовом отчете III отделения подчеркивалось: невиданное бедствие
послужило новым доказательством того сердечного участия, которое народ всегда принимает и в радостях, и в печалях венценосцев своих. <…> Горесть сия глубоко и искренно разделялась всеми сословиями жителей. <…> На другой же день купечество здешнее и некоторые дворяне просили принять пожертвования их на постройку дворца[457].