Шрифт:
Закладка:
Месяца через два старик с корнем ликвидировал всяческие следы гриппа и терроризировал партизанскую кухню требованиями строжайшей санитарии. Партизаны отменно поздоровели на свежем воздухе, отлично выглядели, не жаловались на печень и совершенно перестали чихать. Поле деятельности доктора Эпштейна катастрофически сокращалось. Он заскучал, осунулся, ходил с мрачным видом и наконец явился к командиру отряда.
– Что нового, доктор? – приветливо спросил его командир. – Что за мрачный вид? Не обнаружены ли вспышки тропической малярии, индийской чумы или афганской холеры?
– Вы все шутите, – возразил Эпштейн, – а мне, право, не до шуток. Впервые за последние сорок лет я чувствую себя бездельником. Клинического материала почти нет. И, знаете, что я надумал?
– Признаться, нет.
– В немецких обозах нередко попадаются отличные медикаменты. Но наши люди не понимают в них ничего. Наличие на месте специалиста, как мне думается…
– Не хитрите, – перебил его командир, – скажите прямо, что вам хочется разок пойти на операцию, и не подводите под это фармацевтической базы!
– А если хочется, так что за беда? – не сдавался старик. – Ну, хочется.
Начался спор. И, как ни упорствовал командир, Эпштейн настоял на своем. Взяв со старика честное слово, что он удовлетворится одной вылазкой, командир разрешил ему пойти на операцию. Эпштейн был послан с группой партизан заминировать полотно железной дороги. Доктору повезло: на обратном пути произошла небольшая перестрелка с немецким разъездом. Одним словом, получилось настоящее дело. Как рассказывал потом сам Эпштейн, он никогда еще «не проводил такого содержательного вечера».
Таков был «партизанский доктор», мирно дремавший в тот момент, когда Быстрых и «граф» пришли в себя.
Когда взгляды их встретились, они оба сразу вспомнили все, что с ними произошло.
– Спасибо, браток, – коротко произнес Быстрых, стараясь не смотреть «графу» в лицо. – Спас ты меня, а сам видать, тоже был ранен. Небось, на себе тащил?
«Граф» посмотрел на своего недавнего врага и мгновенно всем сердцем понял: все, что стояло между ними в течение этих лет, рухнуло окончательно и навсегда, так что взаимной настороженности и неприязни уже нет места.
– Рана болит? – спросил он, уклоняясь от ответа.
– Ноет немного, – ответил Быстрых и хотел сказать еще что-то, но тут вскочил проснувшийся доктор и закричал:
– Это что еще за разговоры! Митинг в стационаре… Категорически запрещаю!.. Больные, вам предписан абсолютный покой, постельный режим и усиленное питание. А ну повернуться спиной друг к другу!
Быстрых и «граф» стали ворча переворачиваться на другой бок. В это мгновение послышались чьи-то легкие шаги, и «граф», еще не видя вошедшего, сразу почувствовал присутствие Гали.
– Ну, как дела, доктор? – тихо спросила девушка. – Когда же наконец он… они придут в себя?
– Он… простите, я хотел сказать, они – уже пришли в себя, – лукаво ответил Эпштейн. – Сейчас я разрешу им по очереди повернуться к вам лицом, ибо делать это одновременно им противопоказано.
Нужно заметить, что доктор Эпштейн давно уже отлично понимал, почему Галя путается в местоимениях и кого из его двух пациентов «ей хочется поскорее увидеть. Тем не менее Эпштейн произнес, сохраняя все то же серьезное выражение лица:
– Товарищ Быстрых, повернитесь лицом к товарищу Соболевой.
– Есть повернуться к товарищу Соболевой, – ответил вместо Быстрых «граф» и резким движением повернулся лицом к Гале.
– Петя! – воскликнула девушка и, уже не будучи в силах сдержаться, бросилась к нему. Быстрых, который тоже успел повернуться, взглянул на доктора, почему-то подмигнул ему и с тяжелым вздохом вновь отвернулся к стене. Скоро он притворился, что спит, и даже начал по храпывать. Доктор Эпштейн, в свою очередь, вспомнил о «совершенно неотложном деле» и поспешно покинул землянку, строго бросив Гале:
– Пожалуйста, не оставляйте до моего прихода больного.
И вот они опять вместе и почти совсем одни. Многое они могли рассказать друг другу. Но они молчали. Без слов, по одному взгляду, по жару тесно сплетенных рук, по тревожному дыханию, по ликованию своих сердец они понимали, что наступило наконец их счастье, пришла любовь.
* * *
Могущественна и непобедима юность! Несмотря на то, что рана «графа» была не из легких, его двадцать лет, его стремление жить и его вера в свои силы взяли свое. Видавший виды доктор Эпштейн лишь покрякивал от удовольствия, наблюдая, как день ото дня крепнет и наливается силами его пациент. Еще недавно, после извлечения пули, широко зиявшая, глубокая рана с каждым днем стягивалась по краям, чудодейственно заполняясь, изнутри свежей, розовой плотью.
Выздоравливал и Быстрых, но гораздо медленнее.
«Граф» теперь ежедневно выбирался на прогулки в обществе Гали. Вместе с нею он часами бродил по лесу, жадно дыша густым воздухом, любуясь золотыми осенними цветами. Он был счастлив, как никогда: каждое его движение, каждая сосна в лесу, каждый взгляд любимой были ему счастьем. Все это – рыжее ласковое солнце, золотой, осенний лес, смуглая нежная девушка, заботливо поддерживающая его, сосны-великаны, важно и словно поощрительно кивающие ему своими пышными кронами, – все это, чорт возьми, было жизнью, большой, радостной великолепной жизнью, ради которой стоило бороться и рисковать.
Раньше он не замечал всей этой красоты, привычно полагая, что дышать, двигаться, есть, работать не так уж интересно. И вот все, мимо чего он раньше проходил без внимания, оказалось огромным, удивительным счастьем, полным неиссякаемых поводов к радости и грусти, к мысли, наслаждению и любви.
По ночам, прежде чем заснуть, он подолгу размышлял о поразительной перемене, произошедшей в его душе и внезапно словно открывшей ему глаза на смысл жизни.
Так, вместе с восстанавливающимся здоровьем, приходила к нему душевная зрелость. Перебирая в памяти свое прошлое, Мишкин теперь уже стыдился многого, что совсем еще недавно казалось ему молодеческим и красивым. Ему стало понятно, что подлинное счастье – в правильной личной жизни, в сознательной борьбе, в преданности своей родине и верности своей любви.
Он ненавидел немцев и раньше. Он скорее чувствовал, нежели понимал, что они – его заклятые, смертельные враги, что с ними надо всеми силами бороться, что их надо истреблять. И он честно боролся, честно истреблял врагов. Теперь же он не только чувствовал, но и ясно понимал, как необходима эта борьба, как священна эта ненависть. Он знал, что немцы стоят на пути его счастья, счастья Гали, счастья его народа; что до победы над немцами не будет счастья, а значит, не будет и жизни, ибо что стоит жизнь без счастья? Может ли она считаться жизнью?
Так размышлял Мишкин. Так приходило к нему вместе с физическим и нравственное выздоровление.
* * *
А через два месяца грянули морозы, стали реки, дороги замело снежными сугробами; по утрам дымились инеем леса, по ночам протяжно пели вьюги – пришла зима.
Немцы в Энске зарылись в домах, как кроты. Они боялись высунуть нос на мороз и опасались выезжать за город в эти хмурые и опасные леса», в эти не понятные им, необъятные снежные пространства захваченной, но непокоренной земли.
Однажды вечером командир отряда вызвал к себе «графа» и сказал, что надо пробраться в город, разузнать, как идут там дела и каков численностью немецкий гарнизон. Командир больше ничего не сказал, но по особой сосредоточенности его лица и сухости тона «граф» понял, что это – не обычная разведка, и что назревают большие события.
Командир приказал «графу» отправиться в город вместе с Галей, которую знали на подпольной явке.
– Долго там не задерживайтесь, – сказал командир на прощанье. – А главное – не лезьте на рожон.
Выйдя из командирской землянки, «граф» пошел к Гале и перепал ей полученное приказание. Он был уже совсем здоров и спокойно мог отправиться в далекий путь.
На рассвете Галя и «граф» вышли на лыжах из леса.
Фиолетовая дымка стлалась над заснеженными полями, предвещая солнечное и морозное утро. Галя и «граф» летели по крепкому насту, быстро оставляя за собою километры пути. Изредка «граф», шедший впереди, оборачивался к следовавшей за ним девушке и спрашивал, не устала ли она.
Часа через три они подошли к городу. Огромное солнце медленно поднималось из-за кромки горизонта, окрашивая