Шрифт:
Закладка:
— Уай, вражина! Опять срываешь зло на бедных сиротах, а?! Мальчишку-недоростка в огонь толкаешь, а?! Или такой закон вышел? Меня, меня, слышь, отправь в этот ад! И если я вернусь, не имея в своем коржуне[9] сто вражьих голов, плюнь мне в рожу!
Разве Агабек потерпит такое? Смерил презрительным взглядом дряхлого старика, сказал грозно и насмешливо:
— Чего орешь, старый хрыч! Мою работу делать, что ли, его посылают? Не то, что твое отродье, а даже моего племяша, наследника Бабабека, бог знает, куда загнали. Ты хоть газеты читаешь? Радио слушаешь? Какая идет война, за что, знаешь? А?!
Туякбай, холодея от ненависти, выставился в упор, точно бешеный верблюд брызнул слюнями.
А на другой день подался в военкомат. В политике старик малость разбирался, потому ни слова не сказал о внуке. Только твердил упрямо:
— Отправьте меня на фронт!
В военкомате сначала решили, что старик спятил, и не придали значения его просьбе. Молодой лейтенант даже сострил:
— Подождите, дедушка, пока подрастете малость.
Туякбай оскорбился, вспылил, ворвался в кабинет самого начальника. Тот, не в пример молодым, оказался весьма вежливым. Усадил его, внимательно выслушал, головой помотал. Однако заявления не принял.
— Мы, аскакал, хорошо понимаем ваше искреннее патриотическое чувство, ваш благородный порыв. Но и тыл нуждается в энергичных, деятельных людях. Возвращайтесь в колхоз, продолжайте свой доблестный труд. Воттак. Понятно?
— Э, дорогой, — прошамкал старик. — Чего ж тут не понимать…
Взбалмошный, вспыльчивый, но простодушный, безобидный Туякбай вернулся в аул, чтобы продолжать "доблестный труд": пасти единоличных коров аулчан.
По старой привычке он перед сном проходился по матери и всем родичам Агабека. Какая ненависть, что за тайна сидела в дряхлой, тощей груди старика — этого Жанель не знала. Может, о чем-то догадывался?.. Кто знает. Только крепко в нем сидел дьявол мести. Он не уставал проклинать Агабека.
К причуде свекра в ауле привыкли. Одна Жанель не могла привыкнуть. Иногда сердилась: ну чего он привязался к баскарме, ну сколько можно… Но говорить об этом прямо не осмеливалась. Стыдно, неловко как-то.
* * *
— Нет, не забыл, не забыл тебя, солнышко мое, — шептал, все более распаляясь, Агабек.
Те же сильные и столь знакомые руки властно подчинили ее себе. Широкие ладони гладили ее лицо, шею, грудь. Чувствуют ли, замечают ли они, эти жесткие ладони, морщины-бороздки на ее лице? Господи, что это он вдруг засуетился? Рванул лихорадочно пиджак с себя, раскинул его рядом на мягкий ворох сена.
Ой, что это с ним? Может, закричать? Она почувствовала его горячее, тяжелое дыхание. Толстые губы были жестки и потресканы. Бедный, хоть и баскарма, а, видно, и ему солоно приходится. Только усы, пожалуй, такие же упругие, колючие…
Агабек… Все тот же Агабек.
Она глянула на небо. Из-за лохматых, серых облаков пробивались редкие лучи солнца. Тусклое, серое небо и такой же серый унылый — мир. И на душе уныло, нет радости. В соломе шебуршат мыши…
Запыхавшись, заплетаясь ногами, подбежал к ним Пернебай. Увидев Жанель, смущенно застегивавшую платье, опешил, заморгал, разинул рот. Отдувается, как паровоз на подъеме.
— Ну, что надо?! — грубо спросил Агабек, отряхивая пиджак. Пернебая он и за человека не посчитал. Даже не смутился.
— Басеке, Агеке[10],— сконфузился учетчик. — вас всюду ищу…
— Э, что стряслось?
— Ойбай, вас уполномоченный… просит, ищет.
— Горит, что ли?
— Не знаю… Сказал: разыщи… Ну, я и…
— Ладно! Сейчас приду. Убирайся!
— Хорошо, Агеке…
И побежал неуклюже, спотыкаясь. Глядя ему вслед, Агабек хмыкнул:
— Дурак!
Неизвестно, к кому это относилось: то ли к Пернебаю, то ли к посылавшему его уполномоченному.
— Дур-раки! — процедил еще раз.
Жанель подошла к нему, пристально заглянула в лицо. Глаза его, холодные, злые, надменно смотрели вдаль. Губы презрительно кривились.
— Все дураки!
— Кто же, господи?
— Все! Все! Ни капли ума нет у этих людишек.
Жанель наморщила лоб, похлопала-похлопала ресницами, широко раскрыла глаза, но ничего так и не поняла.
III
Степь покрыта снегом. От снега кажутся пушистыми и редкие, чахлые кустики. Но эта легкая, снежная навись с шорохом осыпается при малейшем дуновении ветра. И дым из труб бесчисленных пестрых мазанок не черный, не бурый, как обычно, а белесый, невесомый, словно облачко пара.
Все вокруг белым-бело: и земля, и небо.
С лопатой в руке вышла со двора Жанель, долго смотрела вокруг, любуясь сказочно белым царством. Пуховую шаль, завязанную низко, на лоб, горделиво сдвинула назад. Она заметно похорошела с осени: пополнела, на лице румянец, морщинки у рта разгладились, глазам вернулся молодой блеск. Во всем ее облике чувствовалось: женщина обрела, наконец, покой, пусть зыбкий, недолгий, но покой.
Еще недавно на этом месте была нетронутая земля. Лишь перед самой войной здесь обосновался колхоз "Жана турмыс". До этого стеной стоял лес: саксаул и туранга. Даже не лес, а настоящие джунгли. Неутомимые человеческие руки выкорчевали деревья, очистили поля, распахали землю. За два-три года этот край неузнаваемо изменился.
Но недолго радовались люди мирной жизни. Черным вихрем обрушилась война. Теперь многие живут во времянках, слепленных на скорую руку, и в землянках, словно кроты. Сколько ни топи, а нет в них запаха человеческого жилья, тепла или хотя бы дыма. Тяжелый дух сырой земли, гнили, прелого назема бьет в ноздри.
Но житейские нелады и лишения — не главное нынче горе. Изматывает душевная боль. Сейчас все думают о скорой победе, мечтают о том счастье, которое наступит после войны. Все помыслы людей об этом. Уж так устроен человек: ему всегда кажется, что за узким ущельем, за крутым перевалом откроется простор, зеленый оазис, край изобилия, благодати. Именно эта надежда, предвкушение радости, счастья, придает человеку сил, упорство, рождает цель и подвиг. Без веры нет жизни.
Во всем колхозе пять-шесть высоких саманных домов. Самый приметный, просторный — дом председателя. Не дом — хоромы, пять больших комнат. Когда ввели в него Жанель, она была поражена богатым убранством. Так и застыла у порога, глазам не веря.
Приземистая, прокопченная развалюха Бекбола и в подметки этому дому не годилась. Правда, пол земляной, да и крыша не железом крыта, но то, что было внутри, могло изумить многих аульных баб. Байская дочь Жанель, выросшая в богатстве, за последние годы отвыкла от всего того, чем была окружена до замужества, и теперь этот островок кичливого достатка среди убогих землянок унылого аула ошеломил ее. Вспомнились слова свекра Туякбая: "Этот Агабек, будь он трижды проклят, пиявкой присосался к колхозу. Дочиста ограбил. Будет ли конец этому?!" "Может, и правду говорил строптивый старик", — подумала тогда Жанель, но