Шрифт:
Закладка:
В году недель пять-шесть Одесса
По воле бурного Зевеса
Потоплена, запружена.
Все домы на аршин загрязнут,
Лишь на ходулях пешеход
По улице дерзает вброд,
Кареты, люди тонут, вязнут,
И в дрожках вол, рога склоняя,
Сменяет хилого коня…
Пусть Фурман и наговорил на прощание, будто по призванию я эстрадник и к тому же еще критикан, но, может, это не так уж и плохо? Может, так и надо — видеть плохое и не молчать? Вот Александр Сергеевич не очень-то стеснялся правду про Одессу говорить, хотя, судя по всему, он любил этот город!
А дальше что он писал?
Но уж дробит каменья молот,
И скоро звонкой мостовой
Покроется спасенный город,
Как будто кованой броней.
Вообще-то я не лирик, хотя этим, пожалуй, хвастать нечего, да что делать, если таким уродился… Все, что можно подсчитать, свести в график, мне куда понятнее и ближе изложенного в словах и представленного в так называемых образах. Может, в чем-то Фурман и прав, но не в главном… Хотя черт с ним, с Фурманом!..
Но Пушкин! Это — Пушкин!
Однако в сей Одессе влажной,
Еще есть недостаток важный;
Чего б вы думали? — воды…
Тут я немножко подзабыл, строчки три, наверное, а дальше так.
Но солнце южное, но море…
Чего ж вам более, друзья?
Благословенные края!
Вот так начинается для меня Одесса.
И все-таки я еще раз, надеюсь, последний, вспомню Фурмана. Мы не спелись, не нашли общего языка, но потому ли, что плох я или плох он? Возможно, мы оба — хуже, каждый по-своему… А возможно, мы существуем в разных масштабах, и мне еще расти и расти до тех высот, на которых я не сумел удержаться?..
Завтра с утра пойду в пароходство. Надо представиться, проверить мой бесценный груз и соображать, как распределить его на посудине, которая отнюдь не экспедиционное судно, а обыкновенный ископаемый пароход, чуть не девятнадцатого года постройки, перевозящий что придется — от каменного угля до риса и каучука включительно.
А пока думаю: написать Зое или не стоит?
Я ведь уехал, как сбежал, даже по телефону не попрощался. Честно говоря, с моей стороны это свинство. Фурману писать нечего, а Зое… даже не знаю. Как-никак, но от нее я видел больше хорошего, чем плохого.
Только ей нельзя просто писать: привет из солнечной Одессы! Ей надо чего-нибудь интеллектуальное выдать. Завернуть про "одесситов" порядка Пушкина, Адама Мицкевича, Гоголя, Гарибальди… Кто еще пасся в Одессе? Ах, да — Менделеев, Александр Степанович Попов, Бабель, Илья Ильф… Вот, черт возьми, а чердак у меня ничего — держит! И Катаев отсюда, и Юрий Олеша — во писатель! Несостоявшийся классик!..
А кто еще "одесситы"? Паустовский, Утесов… Герцога Ришелье не стоит упоминать — пошло. Дерибасовская и Ришельевская даже в блатном эпосе фигурируют… А вот что в Одесской лестнице, увековеченной Сергеем Эйзенштейном, ровно двести ступенек — сам сегодня пересчитал — это ввернуть можно и, что по этой лестнице умудрился въехать на мотоцикле Сергей Уточкин, тоже сказануть стоит…
И вообще, если я буду писать Зое, то начну, пожалуй, так: "О женщина, привет тебе с 46°29′ северной широты и 30°46′восточной долготы!" Звучит? По-моему, шикарно звучит. И уж, во всяком случае, не избито.
Только для чего писать? Вот именно — для чего?
Что я ей? Эпизод, в лучшем случае — мимолетное видение, но, конечно, не гений и тем более — чистой красоты…
Кстати, бабушка моя родом из Одессы. Евдокия Ивановна — мать отца.
Странно, я был не совсем уж маленьким, когда она умерла, но почти ее не помню. Почему бы это? Отец рассказывал о своем отце. Он погиб в ополчении под Москвой, когда я еще не родился; дома у нас всего-то одна фотография деда сохранилась — дешевенький, старый снимок, наверное, работа какого-нибудь базарного пушкаря. И все-таки деда я вполне себе представляю, а бабушку — нет.
Дед часовщиком был. Всю жизнь "ковал" деньги, но так и не разбогател.
Конечно, Заболоцкий не про него писал!
Не дорогой ты шел, а обочиной,
Не нашел ты пути своего,
Осторожный, всю жизнь озабоченный,
Неизвестно во имя чего! —
но представляется мне, будто строчки эти деду как раз по мерке — тик в тик.
Когда вся эта история с письмом тети Леси закрутилась, я долго ждал отца во дворе. Дождался и начал: тут, мол, такая штука… ты не одобришь, я знаю… но уж так вышло… Словом, долго я не мог до сути дойти, а когда дошел и отец сообразил, в чем дело, перебил меня и сказал:
— Не надо, Алеша, дальше не рассказывай. Догадываюсь, что к чему, а подробности значения не имеют… — И вдруг сунул мне в руку деньги. У меня глаза на лоб! — тут такое творится, а он — деньги! Потом узнал, что это за капитал. Почему отец вдруг решил мне эти деньги отдать, не знаю. Скорее всего от волнения сунул. Едва ли ему могло в голову прийти дедовское наследство мне передавать…
Наследство! Даже смешно.
Сперва я не знал, что с этими деньгами делать. Подумал было положить их обратно в сберкассу, чтобы размножались. Но прикинул, что из этого получится еще лет через двадцать при трех процентах годовых, и решил — игра не стоит свеч.
В конце концов мы с Зойкой просадили все за один вечер. В ресторане. Особенно весело не было. Но когда дошло, что "наследство промотано", на душе как-то легче стало. "Тени прошлого, — подумал я, — не будут тревожить. Все хорошо, что хорошо кончается".
И вот только теперь, в Одессе, впервые вспомнил обо всей этой истории.
Странно все-таки — меня нисколько не волнуют предки.
О родителях отца я хоть что-то знаю, а об отце и матери моей матери — ровным счетом ничего. Будто их и вовсе не было.
Конечно, мы не графы и никакие не аристократы, но все-таки откуда-то начались?
И что значит наша фамилия — Габовы, как