Шрифт:
Закладка:
Я то и дело забывала, что, хотя Лола порой и присоединялась ко мне в рядах циников, иронизирующих над свадебным торжеством, она все же мечтала принять в нем участие. Лола хотела полную церемонию по высшему разряду. Ей нужны были внимание, список подарков, гимны, девичник, шатер, многоярусный торт с фруктовым, кофейным, лимонным и шоколадным бисквитами. Она хотела, чтобы жених попросил у ее отца разрешения. Мечтала отказаться от своей фамилии ради фамилии мужа – в знак того, что кто-то ее выбрал. Когда мои друзья только начали жениться, папа часто говорил: «Ты никогда не узнаешь чьи-то истинные убеждения, пока не погуляешь на их свадьбе». Как же он был прав. Даже такая прогрессивная женщина как Лола, которая читала расхваленные мемуары молоденьких девиц со слабыми представлениями о самих себе и у которой во всех социальных сетях в графе «Местоимения» значилось «она/ее», хотя ей совершенно не грозило оказаться не в той гендерной категории, – даже она мечтала только об одном: пойти к алтарю в платье за две тысячи фунтов и шестипенсовиком в туфле.
– У меня есть кое-что для Полки Злорадства, – сказала она.
– Давай. Сейчас самое время.
– В общем, Энн, лучшая подруга моей двоюродной сестры, всегда хотела влюбиться и выйти замуж. Она немного похожа на меня: никак не могла завести бойфренда и думала, что так и останется одна.
– Ясно.
– И вот когда ей уже под сорок, она встречает мужчину в приложении для знакомств. Потрясающее первое свидание. Он юрист, очень добрый, милейший человек. Примерно через полгода они съезжаются – немного поспешно, но с возрастом время поджимает, как говорится, и если ты уверен, то уверен.
– Конечно.
– Они прожили два года, потом поженились.
– Так…
– А теперь она мертва.
– Что?
– Мертвее не бывает.
– Господи, из-за чего?
– Рак поджелудочной.
– Понятно, – сказала я. – Значит, эти две части истории не связаны.
– Возможно, нет, а может быть, и да.
– Какой-то смазанный финал.
– Я это к тому, что замужество казалось ей главной целью, и вот она вышла замуж, а потом заболела и умерла.
– Нам нужно тщательнее отбирать истории для Полки Злорадства, – прокомментировала я. – Пересмотреть критерии. Эта, например, меня совсем не утешила.
– Правда? А меня – да, – сказала Лола, глядя на приближающиеся кирпичные стены Гилфорда. – Бедная Энн, я часто о ней думаю.
Тем вечером вместо «комнатной лапты с надувными битами и мячами», как гласило расписание девичника, меня ждала благословенная домашняя тишина. Однако ровно в семь часов снова раздался шум – тот же рев, на той же громкости, с которым ничего нельзя было поделать, кроме как слушать его через пол. Это произошло впервые с той ночи перед Рождеством, когда я вызвала шумовой патруль и Анджело зловещей тенью стоял у моей двери. Я открыла ноутбук, нашла номер совета и стала ждать комендантского часа – одиннадцати вечера. Я пробовала отвлечься, но взгляд то и дело падал на медленно ползущие стрелки часов.
Затем ровно в 22:59 музыка смолкла. Сперва я подумала, что у него сломались динамики или что он переключает трек. Однако прошла минута – ни звука, ни скрипа шагов.
И я поняла: Анджело не случайно перестал шуметь в 22:59. Он наверняка прочел в интернете правила общественного поведения, как и я. Пока он соблюдал тишину после одиннадцати вечера, он был в безопасности. Я ничего не могла ему сказать, никуда пожаловаться. Я столкнулась с изощренным вызовом. С невербальным объявлением войны.
В 23:01 я поняла, что меня окружает звук еще более невыносимый, чем все, что я слышала за вечер: тишина.
12
– Извращенец, – объявил папа. – Но чертовски талантливый.
Мы пришли на выставку Пикассо и стояли перед портретом 1932 года «Обнаженная в красном кресле». Папа любил Пикассо со времен студенчества, и я решила, что живой контакт с работами художника разбудит ту часть его сознания, которая отвечала за осведомленность и уверенность в себе. Я не ошиблась: искусство смогло проникнуть сквозь густые облака, застилающие его разум. Казалось, папа ведет с полотнами диалог, и на этот раз в объяснениях нуждалась я, а не он. Погружаясь в сознание кубиста, где не действовали законы реальности, а превращение, слияние и инверсия структуры очаровывали и ценились по достоинству, он чувствовал себя как дома.
– Они с Марией-Терезой познакомились в художественной галерее, – сказал папа. – Ей было семнадцать, а он был женат.
– Сколько ее портретов он написал?
– Больше дюжины. Одни из лучших его работ.
– Он бросил жену?
– Нет. Но перевез Марию-Терезу на ту же улицу, где жила его семья. Он получил от их отношений гораздо больше. Считают, что она возродила его карьеру.
– Как несправедливо.
– Да. Негодяй. Хотя и гениальный.
Я не знала, в какой степени папин рассказ основан на исторических фактах, а в какой – на его собственных измышлениях, но мне было приятно вновь почувствовать, что отец превосходит меня познаниями и эрудицией.
– Должны ли проступки художника подрывать удовольствие от его творчества? Если бы ты ответил на этот вопрос, ты бы навсегда изменил интернет, папа.
Мы уставились на бледно-сиреневые изгибы ее тела и коричневые изогнутые подлокотники кресла, на котором она сидела.
– Может, я встречу здесь милую даму и поселю ее у нас. Что сказала бы на это твоя мать? – Я рассмеялась над его шуткой. – Пойду прогуляюсь.
Папа заложил руки за спину и медленно пошел по галерее, на ходу разглядывая картины.
– Хорошо, – сказала я, пристально наблюдая за ним, как за ребенком, которого не хотела упускать из виду. – Я тебя догоню.
Я стояла перед Марией-Терезой в красном кресле и изучала подробности ее затейливо изломанной фигуры: неправдоподобное расположение грудей – одна поверх другой – и сюрреалистически несимметричную позицию плеч; разделенное на две части лицо, в одной половине которого, если внимательнее всмотреться, угадывалось другое в профиль, целующее первое. Было ли второе лицо символом скрытой многоликости Марии-Терезы? Или профилем самого художника? Изобразил ли он себя как часть возлюбленной, чтобы всегда и всюду касаться ее губ? Интересно, каково ощущать на себе такой обожающий взгляд, способный не только запечатлеть тебя на картине, но и перекроить, еще глубже раскрыть твою суть? Воображая руку любовника, я погладила изгиб у основания своей шеи, где начиналось плечо, и подумала, каково это – оказаться кубиком Рубика под чьим-то взглядом. Я не могла представить, что меня однажды изучат и узнают до такой степени.
Едва мы вышли из галереи в сутолоку центрального Лондона, как на моих глазах папин ясный ум и уверенность померкли, уступив место растерянности и страху. Не знаю, было ли это проявлением болезни или просто старости. Папа, который всю жизнь прожил в Лондоне, знал его улицы как свои пять пальцев, объездил их на велосипеде мальчишкой и исходил взрослым мужчиной, теперь чувствовал себя не в своей тарелке.
Мы зашли в венгерскую кондитерскую неподалеку от галереи. В детстве папа несколько раз водил меня туда. Ему нравились обшитые деревянными панелями стены, кофейные пирожные, угрюмые официантки, которых он запросто очаровывал, а также тот факт, что заведение почти не уступало ему в возрасте. Мы сели за столик у окна, и я наблюдала, как отец загипнотизированно смотрит на прохожих.
– Чего тебе хочется? – спросила я. Он взглянул на меню и ничего не ответил. – Может, кофейных пирожных? – Я знала, что лучше не предлагать слишком много вариантов, чтобы не вводить его в еще большее замешательство.
– Не знаю, – сказал он.
– Я возьму кофейное пирожное. Может, взять два? И немного «Эрл Грея».
Теперь он благоговейно смотрел куда-то поверх моего плеча слегка расширившимися глазами.
– Боже милостивый.
– Что?
– Не оборачивайся. Сюда вошли три сестры Митфорд[36].
Я ощутила укол разочарования и возненавидела себя. Я знала, что делать в таких ситуациях, мы с Гвен неоднократно об этом говорили. Но сегодня мне не хотелось подыгрывать и тратить наше с папой драгоценное время на перевернутое подобие модели «родитель – ребенок», где я знала, что реально, а он нет. Я нуждалась в полном жизни, рассудительном отце, который мог поведать