Шрифт:
Закладка:
Шумахер в ответ сухо известил Ломоносова, что принято решение о его возвращении в Россию, и потребовал отбыть в Петербург немедленно по открытии навигации. Это письмо было получено только в феврале. Вексель на 100 рублей, необходимых на дорогу, был отправлен ему через Вольфа (уже переехавшего обратно в Галле). Однако за десять месяцев жизни без стипендии образовались, конечно, новые долги – еще рублей на сто. Некий марбургский “добрый приятель” Вольфа по его просьбе согласился поручиться за Ломоносова. Такова была последняя услуга, оказанная философом незадачливому ученику. Больше они не виделись. В 1753 году, незадолго до смерти, Вольф, прочитавший работы Ломоносова в академических “Комментариях”, написал ему любезное письмо. Известен оттуда короткий фрагмент – в переводе самого Ломоносова: “Вы великую честь своему народу принесли… Желаю, чтобы и другие последовали вашему примеру”. В конце жизни Вольф с радостью убедился, что его усилия и хлопоты в случае Ломоносова не пропали даром.
Все эти месяцы Ломоносов переписывался с Виноградовым. До нас дошло лишь последнее письмо, написанное в середине апреля 1741 года. Письмо написано по-немецки и подчеркнуто сухим тоном: “Monsier! Не предполагал я, что дружеству, Вами мне предложенному, наступит конец так быстро… На первое письмо, кое послал, исполнившись надежды после ваших обещаний, ждал я ответа шесть недель; нынче уже двенадцать недель, как жду ответа на второе…” Дальше Ломоносов сообщает о своем отъезде и просит прислать три оставшиеся в Марбурге его книги (“Историю России” Петера де Эрлезунда, “Риторику” Николая Каусина и стихи Гюнтера) и деньги за другие, менее нужные ему книги, которые он, вероятно, поручил Виноградову продать.
Шумахер принял решение о возвращении Ломоносова в Россию по своим аппаратным причинам, более или менее понятным. Умирала Анна Иоанновна, назревал династический кризис, какой будет новая власть – не знал никто. Может быть, полезно будет предъявить ей хоть одного русского ученого, выучившегося за границей и годного к научной работе в академии; а может быть, выгодно будет публично наказать выскочку-простолюдина за непослушание и мотовство. В любом случае в дни неразберихи никто не будет особенно подробно проверять академическую бухгалтерию. А значит, можно будет и дальше получать на обучение этого Ломоносова деньги из Сената, оставляя их в распоряжении академии. Заметим, что план сработал: по 400 рублей ежегодно на каждого из трех студентов поступали вплоть до 1744 года, несмотря на солидные неприятности, которые были у самого Шумахера в эти годы. При этом с 1742 года, когда закончились лекции у Генкеля, деньги эти вообще никуда не переводились и использовались для других целей. Виноградов и Рейзер остались без всяких средств и лишь с помощью Рейзера-отца через посольство спустя два года сумели вернуться в Россию. В год их возвращения во Фрейберге умер 66-летний Генкель.
Но почему Ломоносов так охотно ехал на родину? Поставим вопрос иначе: почему в XVII веке в стране было столько “невозвращенцев” (вспомним хотя бы знаменитого дьяка Григория Котошихина или воина Ордина-Нащокина, сына начальника Посольского приказа) и почему в XVIII веке их почти не было? Борис Годунов послал учиться в Европу восемнадцать дворян – не вернулся ни один; все петровские пенсионеры вернулись. А ведь жизнь в стране не стала за сто лет ни свободней, ни богаче. Дело, видимо, в другом… В чем же? Может быть, в том, что какие бы мелкие и корыстные твари ни управляли Россией, безумный петровский сверхпроект продолжал действовать, давая людям цель в жизни – цель, которую другие общества той поры дать не могли.
И Ломоносов ехал домой – туда, где у него не было ни друзей, ни семьи. (Все это осталось на чужбине.) Он бодрился, уверяя Виноградова, что письма Вольфа и Шумахера дают “добрую надежду касательно моего производства”. Ему не хотелось ударить в грязь лицом перед товарищами по учебе, но у него были все основания ожидать в России сурового суда, кнута, колодок, в лучшем случае – квалифицированной, но подневольной работы в сибирской экспедиции или на уральских заводах. Правда, он посылал в Петербург свои естественнонаучные и филологические “специмены”, но не знал, как они приняты.
Жене он не велел писать – приказал ждать его письма. Женитьба без дозволения была еще одной виной, за которую он не хотел пока нести ответ. Между тем у Ломоносова был ребенок, и Лизхен ждала второго.
13 (24) мая Ломоносов получил в Марбургском университете подорожную в Любек и спустя несколько дней на попутном судне отправился оттуда в Петербург.
Глава четвертая
“Первый звук Хотинской оды…”
1До сих пор мы говорили о подготовке нашего героя к трудам и свершениям, о мире, в котором он вырос. С этой главы начнется описание его работ, описание мира, сотворенного им.
Интерес к словесности и поэзии, возникший у Ломоносова еще в Москве, никуда не делся. Молодой человек понимал, что учиться в Германию его послали наукам совершенно другим. И тем не менее он не забывал поэзии. Из России он привез с собой книгу, купленную в университетской лавке, – “Новый и краткий способ к сложению российских стихов” Василия Тредиаковского.
Уже в предисловии автор храбро объявил все стихи, писавшиеся по-русски до него, “не прямыми (то есть не настоящими) стихами”.
Почему? “В поэзии вообще две вещи надлежит примечать. Первое: материю, или дело, каково надлежит писать. Второе: версификацию, или способ сложения стихов. Материя всем языкам в свете общая есть вещь. ‹…› Но способ сложения стихов весьма есть различен по различию языков…” Русскому языку чуждо не только квинтитативное (основанное на долготе и краткости слогов) стихосложение, которое пытался внедрить Мелетий Смотрицкий, но и силлабический стих, уже восемьдесят лет считавшийся каноническим. Русские силлабические стихи “приличнее… называть прозою, определенным числом идущею, а меры и падения, чем стих поется и разнится от прозы, не имеющей…”
Длина слога в русском языке, объясняет Тредиаковский, зависит не только от того, падает ли на него ударение. Русский стих, так же как и древнегреческий и латинский, должен делиться на стопы. Только у древних стопа – это устойчивое сочетание коротких и длинных слогов, а у нас – слогов ударных и безударных.
Сегодня мы знаем, что в русской стопе может быть и два, и три слога[41]. Но Тредиаковский трехсложники решительно отмел. Двухсложных же стоп он, следуя античной традиции, выделил четыре вида: спондей (оба слога ударные), пиррихий (оба безударные), хорей или трохей (первый ударный, второй безударный) “и напоследок иамб” (первый безударный, второй ударный).
Каждая строчка в правильных русских стихах, по мысли Тредиаковского, может состоять из стоп всех четырех видов, но чем больше хорея и чем меньше ямба – тем лучше. Лучший, высочайший (героический) русский стих – тринадцатисложник. Почему? “Употребление от всех наших старых стихотворцев принятое”. В качестве примера “хорошего” тринадцатисложника Тредиаковский приводит первый стих первой сатиры Кантемира – “без сомнения главнейшего и искуснейшего пииты российского”. Тринадцатисложный стих ассоциировался с античным гекзаметром; сам Тредиаковский именно так (гекзаметром) его везде и называет.
В начале своего трактата демонстративно порывая со всей прежней русской профессиональной стихотворческой традицией, Тредиаковский не мог отказаться от ее инерции. Это проявилось не только в пристрастии к тринадцатисложнику. Тредиаковский продолжал считать в стихах не только стопы, но и слоги, хотя это было совершенно излишне. Главное же – он категорически не принимал чередования (“сочетания”) мужских и женских рифм[42]. Более того, он считал мужские рифмы применимыми только “в мало важных и шуточных стихах, да и то по нужде”. Если бы русские поэты начали чередовать мужские и женские рифмы, “такое сочетание стихов так бы у нас мерзкое и гнусное было, как бы оное, когда бы кто наипоколняемую, наинежную и самым цветом младости своей сияющую европскую красавицу выдал за дряхлого, черного и девяносто лет имеющего арапа”. Можно представить себе, как мрачно хмыкал, читая эти строки (а он, скорее всего,