Шрифт:
Закладка:
Но что было делать дальше – неясно. В долг никто не давал (иллюзий относительно кредитоспособности Ломоносова в Марбурге уже ни у кого не осталось), ответ из Петербурга не приходил, жить в доме Цильхов и за их счет тоже было неудобно. Кейзерлинг, посол и в Саксонии, и в Польше (благо правитель там был один), мог с равной вероятностью находиться и в Дрездене, и в Варшаве. Другой ближайший русский посол, граф А. Г. Головкин, имел резиденцию в Гааге. Ломоносов знал его: он посещал Фрейберг, встречался с русскими студентами, в чем-то помогал им, и в его присутствии произошла неприятная сцена из-за растирания сулемы. К нему наш герой и отправился, полагая, что тот поможет ему вернуться в Россию.
Ушел Ломоносов из Марбурга довольно необычно – “не простившись ни с кем, ниже женою своей, одним вечером вышел со двора и пустился прямо по дороге в Голландию”.
С этого момента и до середины октября не сохранилось никаких документов. О том, что происходило с Ломоносовым в это время, мы знаем только с его собственных слов. Потеряла его и академия. Генкель тем временем успел послать в Петербург письмо со своей версией событий. Корфа к тому времени сменил на должности президента еще один барон – Карл фон Бреверн.
31 июля (10 августа) Академическая канцелярия приняла решение: написать Кейзерлингу, чтобы он как можно скорее, “морем или сухим путем”, отослал Ломоносова в Петербург, снабдив его деньгами на проезд. Письмо, извещающее об этом решении, было отослано Генкелю с таким объяснением: “Понеже почти приходится думать, что с этим человеком трудно будет достичь предположенной цели, то почтено за благо отозвать его назад и употребить в соответствии с его способностями”. Генкеля просили не сообщать Ломоносову о принятом решении – “дабы этот человек не получил повод скрыться”. В глазах академии Ломоносов был в этот момент “невозвращенцем”, скрывающимся беглецом, которого необходимо было вернуть на родину принудительно. При этом Шумахер и фон Бреверн хорошо понимали, что (учитывая положение дел в Германии) это практически невозможно.
Между тем Ломоносов сам направлялся в русское посольство – только в другое. При этом путь его был наполнен приключениями, годными для какого-нибудь романа той эпохи.
Шел он пешком (денег на пролетку не было) и на третий день дошел только до Дюссельдорфа. Здесь с ним случилось знаменитое событие.
Вот как о нем рассказано в “Академической биографии” Веревкина. Ломоносов “ночевал по близости от сего города в небольшом селении на постоялом дворе. Нашел там прусского офицера с солдатами, вербующего рекрут… Путник наш показался пруссакам годною рыбою на их уду. Офицер просил его учтивым образом сесть около себя, отужинать с его подчиненными и вместе выпить так называемую круговую рюмку. В продолжение стола расхваливаема была королевская прусская служба. Наш путник был так уподчиван, что не мог помнить, что происходило с ним ночью. Пробудясь, увидел на платье своем красной воротник; снял его. В карманах нащупал несколько прусских денег. Прусский офицер, назвав его храбрым солдатом, дал ему, между тем, знать, что, конечно, сыщет он счастие, начав служить в прусском войске. Подчиненные сего офицера именовали его братом… «Как? – отвечал Ломоносов, – я ваш брат? Я россиянин, следовательно, вам не родня». «Как? – отвечал ему прусский урядник, – разве ты не совсем выспался и забыл, что вчерась при всех нас вступил в королевскую прусскую службу; бил с г. порутчиком по рукам; взял деньги; пил с нами круговую рюмку за свое и полку нашего здравие и братался с нами. Не унывай только и не думай ни о чем, тебе у нас полюбится, детина ты доброй и годишься на лошадь». Таким образом сделался бедный наш Ломоносов королевским прусским рейтаром…”.
Фридрих Вильгельм умер, но охота на великанов продолжалась. У Ломоносова хотя бы обманом выманили согласие на службу – а бывало, рослых иностранцев, проходивших через прусские земли, просто силой захватывали и ставили под ружье. Герард Фридрих Миллер, такой же огромный, как Михайло Васильевич, в юности, еще до отъезда в Россию, чуть не стал жертвой этого оригинального способа комплектования вооруженных сил.
Ломоносова отвели в крепость Вессель, где он начал службу. Сколько продолжалась она, неизвестно. Чтобы обмануть похитителей, Ломоносов “стал притворяться веселым и полюбившим солдатскую жизнь”. Караульня, в которой он жил, находилась вблизи городского вала. Однажды на рассвете он на четвереньках поднялся на вал, “переплыл главной ров, а за внешними укреплениями и равелиной проминовал с крайним трудом контрескарп, покрытой ход, палисадник и гласис и увидел себя наконец на поле”. Прусские крепости строились на совесть! “Оставалось зайти за прусскую границу. Бежал из всей силы целую немецкую милю. Платье на нем было мокро. Стало, меж тем, рассветать. Услышал пушечной выстрел из крепости, обычный знак погони за сбежавшим рекрутом. Овладевший им страх удвоил его силы… Непрестанно оглядываясь, увидел вдали скачущего за собою человека во весь опор, но успел между тем перебежать за Вестфальскую границу…”
Оттуда через Франкфурт, водным путем по Рейну Ломоносов добрался до Амстердама. Первый дипломат, к которому он пришел, Зигфрид Ольдекоп, принял его хорошо и отправил “на шлюпке” в Гаагу к Головкину. Но Головкин отказался помочь студенту-беглецу.
Вернувшись в Амстердам, Ломоносов неожиданно встретил знакомых архангельских купцов. На их кораблях в принципе можно было бы бесплатно добраться до России. Но купцы уговорили земляка не пускаться в путь без приказания академии и “изобразили без счета опасностей и злосчастий”, ожидающих его в этом случае. Послушавшись их, наш герой отправился обратно в Марбург.
Обратный путь был долог; Ломоносов, кажется, побывал на знаменитых рудниках в Гарце; пользуясь взятыми с собой пробирными весами, он смог там, вероятно, попрактиковаться в искусстве пробирера, да и денег заработать. Познакомившись со знаменитым бергратом Крамером, он с пользой для себя у него поучился. Теперь он не был вольным студиозусом. Спесь сошла под палкой прусского вахмистра. Ломоносов вспомнил, кто он. Безродный служилый человек большой суровой державы, посланный за море за полезной наукой, он замечал в первую очередь то, что пригодится для будущей службы. Так, в Голландии его впечатлили в первую очередь торфяные разработки…
И все же природная любознательность, вместе с практической необходимостью, заставляла его наблюдать за обычаями и нравами немецких земель, вслушиваться в их диалекты, отличные друг от друга куда больше, чем поморский и московский говор. Иногда его посещали странные мысли и воспоминания. Так, увидев между Касселем и Марбургом “ровное песчаное место, горизонтальное, луговое, кроме того, что занято не высокими горками или бугорками… кои обросли мелким, скудным лесом… при всем лежит великое множество мелких, целых и сломанных морских раковин, в вохре соединенных…”, он вдруг припоминал как две капли воды похожее место на родных беломорских отмелях – и думал, что и эта, в глубине континента находящаяся равнина когда-то была, может быть, морским дном.
В Марбург Ломоносов вернулся, судя по всему, растерянным до предела, не зная, что предпринять. Он готов был возвратиться во Фрейберг и просить прощения у Генкеля. Написал Рейзеру, прося походатайствовать у Генкеля о высылке 50 талеров на дорогу; Генкель отказался высылать деньги без дозволения академии. Берграт и в самом деле срочно отписал в Петербург. Едва ли он жаждал снова увидеть неучтивого студиозуса, но деньги-то на обучение этого Lomonosoff он получил и оприходовал, и возвращать их ему не хотелось. Тем временем и сам Ломоносов написал Шумахеру. Описав все свои злоключения, он просил не возвращать его во Фрейберг, а “освободить от тиранической власти