Шрифт:
Закладка:
Под пристальным взглядом Чехова, прикованным к распаду прежнего, привычного уклада по мере движения России вперед, ко всему новому, не приходилось ожидать, что женское сообщество обретет наставительное символическое могущество утопической идеологии, как то произошло тридцатью годами ранее в «Что делать?». В вымышленном мире Чехова женская дружба не становится моделью социализации, повествования и исторического прогресса, как это было в романах 1860‐х годов. Более того, подлинные, искренние отношения между людьми вообще редкость — им и общаться-то толком не удается, — а дружба и любовь выглядят едва ли не чудом. Если у Достоевского, по Бахтину, диалог между персонажами происходит в форме взаимодействия между неотъемлемыми самосознаниями разных людей, которых постоянно меняет их взаимодействие, то у Чехова — как мы, пожалуй, интуитивно понимаем по его пьесам, где целое явно ставится выше индивидуального, — диалог принимает форму жалких выкриков людей, которые не слышат или не слушают друг друга. Вспомним хотя бы извозчика из «Тоски» (1886), который в конце концов изливает горе своей лошади, или искреннее удивление Гурова из «Дамы с собачкой» (1899) (а вместе с ним и читателя), когда тот вдруг осознает, что полюбил всерьез.
Героиня рассказа «На подводе», бедная школьная учительница, с горечью размышляет: «В сущности, вся жизнь устроена и человеческие отношения осложнены до такой степени непонятно, что, как подумаешь, делается жутко и замирает сердце»[238]. Западное образование открыло перед этой эмансипированной женщиной лишь пропасть философского скептицизма. Необходимость созерцать чужие умы повергает ее в нечто близкое к экзистенциальному ужасу. Кульминация в этом рассказе наступает, когда героине вдруг мерещится, будто женщина, стоящая в едущем мимо поезде, — ее давно умершая мать, и тогда ее на миг охватывает радость, она как будто погружается в счастливое детство — после чего наваждение столь же быстро рассеивается. Таким образом, идеальная связь между двумя женщинами возникает всего на мгновенье, и то благодаря наваждению. Чеховским персонажам настолько чужды другие люди, что между ними не происходит никакого взаимного узнавания, не возникает никакого миметического желания. А если сами эти персонажи не наделены достаточным самосознанием, чтобы разделить страх и скепсис учительницы, то Чехов дает нам понять, насколько они наивны, показывая огромную разницу между их представлениями о мире и самим этим миром, окружающим их.
В некоторых чеховских рассказах образование не только лишает женщин возможности кого-то полюбить и с кем-то сблизиться, но и разрушает идеальные семейные и женские отношения. Лида из «Дома с мезонином», тоже одинокая школьная учительница, продолжает жить вместе с матерью и сестрой в процветающем имении, успешно манипулирует отношениями в семье и запрещает сестре выходить замуж за художника (рассказчика). Надя, героиня «Невесты», возвращается в семейный дом (целиком женское царство из трех поколений) через некоторое время после того, как, бросив жениха, уехала учиться в Петербург, — и обнаруживает, что в нем больше нет прежней жизни. Она сама разрушила ее, потому что несостоявшаяся свадьба опозорила ее мать и бабушку, и с ними в родном городе больше никто не желал знаться. Хотя и «Дом с мезонином», и «Невеста» заканчиваются так, что становится понятно: эти женщины шагнут в большой мир и будут всеми силами служить общественному прогрессу, — обе героини сделали этот выбор ценой личного счастья и того счастья, которое обычно ассоциируется с феминизированной жизнью в загородных усадьбах и с детством.
Итак, неудивительно, что Чехов с большим сомнением относился к идеализации женских сообществ в романах его предшественников. В прозе критического реализма Толстой и Достоевский предлагали читателю то, что Моника Гринлиф и Люба Гольбурт метко назвали «чувством нерушимой цельности действительности, протекающей под видимой поверхностью разобщенности, раздробленности и механической предсказуемости современного мира»[239]. Но протомодернизм Чехова делает и относительными, и тесно связанными идеалы русской народности и православной веры. В романах Чернышевского и Толстого женская дружба была призвана продемонстрировать идеал человеческих отношений, стоящий выше личности, разума, истории и повествования. Чехов же развенчивает эти идеалы — причем как их форму, так и содержание[240]. В произведениях Чехова можно усмотреть косвенную критику представлений обоих его предшественников о реалистичном изображении человеческих отношений и русского общества в современную эпоху; его произведения передают расслоение и отчуждение — и выбором тематики и формы, и философским осмыслением. Если для Чернышевского женщины как общность означали возможность общественного порядка, цивилизации и прогресса, а для Толстого символизировали природу, непосредственность и народность, то у Чехова женское сообщество подверглось разъеданию — и силами модернизации, и той его, типично чеховской, поэтикой, которая родилась с приходом русского Серебряного века и в которой западные течения натурализма, символизма и декаданса, а также мистицизм русского православия нашли благодатную художественную почву.
В этой главе рассматриваются средства, которыми Чехов в своей прозе и в драмах деконструирует идеальный образ женского сообщества, и предпринимаются попытки понять, что же писатель все-таки оставляет в неприкосновенности. В тот период разочарования и в литературе, и в обществе тема женского сообщества, пусть и цинично видоизмененная, вновь выявила границы между людьми как субъектами и возможность преодоления этих границ — через сострадание и установление связей. Первый раздел посвящен тому, как Чехов критикует идеализм русского романа: в частности, подробно разбирается его рассказ «Припадок», где изображено посещение борделя в Москве молодым студентом. Если в четвертой главе мы рассмотрим эротизацию женского сообщества в декадентской прозе рубежа XIX–XX веков, то здесь нас интересует другое: как Чехов, недвусмысленно антиэротично изображая публичный дом, одновременно и развенчивает идеализацию женщин, типичную для Толстого и Достоевского, и противится мистически-декадентским подходам и взглядам своих более молодых современников. Во втором разделе этой главы исследуется взаимодействие женщин в поздних, более суровых, произведениях Чехова, где можно обнаружить свидетельства такого толкования человеческих отношений, которое стоит ближе всего к введенному Жаном-Люком Нанси понятию «непроизводимого сообщества». Как мы уже видели в главе второй, для Нанси «сообщество — это презентация его членам их смертной истины»[241]. Его не следует производить (создавать, или «вырабатывать») на основе некоего идеала, оно должно со-являться как «эксцесс конечности»: еще более исконное, чем социальные узы, даже еще более исконное, чем язык, — вот тогда-то и «возникает союз „между“ как