Шрифт:
Закладка:
Это чувство открытости возникает не просто благодаря одной вариации или «реновеллизации», вводящей романное пространство в рамки рассказа, но и благодаря множеству переработок сходных ситуаций во всем творчестве Чехова. Подобно ежедневным сообщениям в газетных статьях, каждый новый рассказ делает предыдущий рассказ более условным.
Эта восприимчивость Чехова к современной условности позволяла ему остро улавливать лицемерие среди тех, кто брался давать ответы на русские «проклятые вопросы» о добре, народе и бытии. Эта условность, составляющая главную черту чеховской оптики, и разрушила интеллигентские идеалы. В декабре 1889 года Чехов написал своему издателю (и критику правого толка) Алексею Суворину письмо, в котором критиковал современных писателей, состояние российского общества и, в частности, «вялую, апатичную, лениво философствующую, холодную интеллигенцию». Он яростно нападал на того интеллигента, который твердит, что «жизнь не имеет смысла, что у женщин бели и что деньги — зло», а сам «пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель». В глазах Чехова такой интеллигент давно лишился всякого права решать самые жгучие русские вопросы, ведь он «охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать»[247]. Его эталоны, и в первую очередь привычка идеализировать женщин, давно выдохлись, и он отдался на волю собственных телесных и моральных слабостей.
Эта неспособность сохранять верность своим идеалам — и порождение эпохи, и открытие чеховской поэтики. Александр Чудаков цитирует это самое письмо, чтобы показать, что отвлеченные идеи в рассказах Чехова неотделимы от вещественного окружения и повседневных привычек реального человека[248]. Точно так же, как интеллигент сосредоточивается на женских телесных выделениях, Чехов определяет его самого, отталкиваясь от его телесных отправлений. По мысли Чудакова, реализм Чехова — это правдивое и точное изображение идей в осмыслении людей, подверженных воздействию случайных происшествий, человеческих аппетитов и прочих отвлекающих факторов. Тактика, используемая Чеховым для изображения действительности, не состоит в изложении идей или идеологий посредством своих персонажей, да и рассказчик у него не подвергает общество остранению или каким-либо иным способам объяснения. Его тактика иная: он показывает действительность такой, какой она видится его персонажам и преломляется через их сознание. Косвенным образом сравнивая Чехова с более ранними русскими писателями, Чудаков пишет:
Важен не столько результат развития идеи в индивидуальной человеческой душе, сколько извилистые пути ее в этой душе, открытой влияниям вещного мира. Таким путем идея сама погружается во все его перипетии, ощущает на себе все его колебания и толчки[249].
Чеховские персонажи никогда полностью не осуществляют свои замыслы: им вечно что-то мешает, или они сами отвлекаются, или разочаровываются. Если в том письме Чехов обрушивается с нападками на лицемерие и нигилизм интеллигенции, то в его художественных произведениях даже наиболее симпатичные персонажи страдают если не от собственного лицемерия, то от слабоволия. Как явствует из письма Суворину, Чехов видел подлинную проблему общества в том, что оно утратило всякий идеализм, но в то же время в его рассказах мало что имеет долговечную ценность или может быть сочтено святым, — кроме, быть может, красоты природы. Не делая каких-либо абсолютных заявлений, каких можно было бы ожидать от «романа идей», чеховские рассказы показывают, что идеи часто зависят от того воздействия, какое оказывает на ум человека его физическое состояние и среда обитания.
Годом раньше Чехов напечатал рассказ, где изображается разочарование интеллигента в женщинах и его отношение к той действительности, в которой его идеалы оказались на поверку ложными. Герой «Припадка» (1889) — наивный и серьезный молодой человек, студент-юрист Васильев, который, в отличие от интеллигента из процитированного чеховского письма, еще ни разу не бывал в доме терпимости. Рассказ как раз и описывает его первый поход в бордель в компании друзей — студента-медика и художника. С Васильевым случается нервный припадок, когда он по-настоящему понимает, что за обстановка царит в публичном доме: его друзья, несмотря на их профессиональное призвание — юриспруденция, наука, искусство, — не испытывают ни малейших угрызений совести из‐за того, что ходят по таким местам, а сами проститутки не выказывают ни стыда, ни раскаяния[250]. Однако припадок Васильева — утрата им веры в человечество и ощущение, что «все то, что называется человеческим достоинством, личностью, образом и подобием божиим, осквернено тут до основания», — оказывается непродолжительным, после чего он, сходив к врачу и попринимав морфий, снова возвращается к жизни в обществе.
Рассказ начинается с изложения предвзятых мнений Васильева о тех, кого он называл про себя «падшими женщинами» и которых «знал только понаслышке и из книг». Начитавшись о них у Достоевского, Некрасова и, быть может, Чернышевского, которые выражали большие надежды на спасение и исправление проституток, он думал, что, хоть эти женщины и живут в нечистоте и позоре, «несмотря на все это, они не теряют образа и подобия божия. Все они сознают свой грех и надеются на спасение». Романтическое (и эротическое) воображение Васильева рисовало ему «темные коридорчики» и «темные комнаты» публичного дома, и он уже представлял, как «чиркнет спичкой и вдруг осветит и увидит страдальческое лицо и виноватую улыбку»[251].
Однако в жизни все оказалось совсем иначе: в публичном доме не обнаружилось и тени поэтичного ужаса и стыда — напротив, там ярко горел свет и все было «обыкновенно, прозаично и неинтересно». Так порок, падение и унижение вместо того, чтобы предстать для героя рассказа ярким событием, оборачиваются чем-то убийственно будничным и заурядным. Именно будничность этой постыдной жизни больше всего угнетает Васильева:
Порок есть, — думал он, — но нет ни сознания вины, ни надежды на спасение. Их продают, покупают, топят в вине и в мерзостях, а они, как овцы, тупы, равнодушны и не понимают. Боже мой, боже мой![252]
Фантазии Васильева оказываются несовместимы с условиями современной ему действительности. Тогда он вытесняет представлявшуюся ему историю отдельного падения более современным понятием, в котором главное — классовые различия и бесчеловечие угнетенных как целой группы. По логике рассказа, студент заменил прежний романтический образ проститутки, ее индивидуальное «страдальческое лицо» (то есть личность), но не «действительностью», а другим романтическим образом — образом безликой, коллективной и звероподобной жертвенности.
Когда он пытается расспрашивать проституток об их прошлом и об их тяжелой жизни, ему не удается ни у