Шрифт:
Закладка:
– Вот это другое дело. Я все же умею делать расчеты!
Послышалось клацанье печатной машинки. Тут в помещение вошел курьер и положил перед Фуксом лист бумаги. Едва бросив взгляд на текст, Фукс заорал:
– Тревога! Часовые! Всем приготовиться!
Он начал поднимать нас и строить в походный порядок. Сначала шли расчеты орудий и всадники, затем повозки обоза и в самом конце полевая кухня с бушевавшим в ней пламенем. Закончив построение, Фукс рысью поскакал вперед по окаменевшей от мороза земле, чтобы возглавить колонну. Только недалекий командир мог из-за одной фразы, что противник наступает большими силами, хотя вокруг стояла полнейшая тишина, заставить обоих возничих нанести жестокие удары животным. Но злился он не случайно, поскольку приказ Хельцла гласил, что обоз должен двигаться впереди, чтобы избежать потерь. Нам надлежало вернуться на хоздвор.
Это было какое-то безумие, а не марш. Мы два раза пересекали железнодорожную насыпь. Пулеметные очереди стали слышнее. Можно было видеть вспышки от выстрелов орудий. Время от времени неподалеку вставали одиночные разрывы снарядов. У нас стала возрастать неуверенность в правильности своих действий, а в души закрадываться страх. И когда прошел слух, что 1-ю роту оставили оборонять Гавриловку, мы единодушно решили, что ничего страшного не произойдет, если каждый из нас будет двигаться на своей повозке самостоятельно прямо по полям там, где будет быстрее. К тому же цель нашего марша была близкой и ясной: нам следовало идти на ночной лай собак, чтобы добраться до совхоза.
Здесь тоже наблюдался переполох, все боялись атаки русских. Вновь прибывшие могли наблюдать, как те солдаты, что были тут расквартированы ранее, в спешке перебирались в дома, расположенные на противоположной окраине, и сразу же запирали двери на все замки. Мы же, ведомые упертым фельдфебелем, продолжали двигаться до тех пор, пока не оказались под защитой каменных хозяйственных построек. Неподалеку виднелись плетни, служившие загонами для овец, из жердей которых мы развели огонь. Пусть противник думает, что хозяйственный двор объят пламенем. Было очень холодно, и все расположились рядом с кострами. Я стал делать заметки в своем блокноте.
– Что ты пишешь? – спросил Хан, с любопытством смотревший через мое плечо. – Что это за шрифт?
Мне пришлось пояснить ему, что это греческий язык, на котором я записываю свои наблюдения так, чтобы никто не смог прочитать мои записи.
– Гм, – шмыгнул носом Хан. – Обо мне там тоже написано?
– Здесь говорится обо всех, – ответил я, понимая его озабоченность.
– В школе мне довелось изучать греческий, – заявил Фукс, беря у меня блокнот. – Может быть, мне удастся разобрать, что тут написано.
Он почитал немного и, возвращая мне записи, сказал:
– Почему вы не переведетесь в пропагандистскую роту?
Фукс, видя мое отношение к Цанглеру, и ранее неоднократно советовал мне написать рапорт о переводе.
– Я не занимаюсь пропагандой!
– Похвально! – вскричал Штефан Каргл, виноградарь из Южной Моравии.
– Вы с ума сошли, Каргл? – оборвал его Фукс.
– Так точно! – ответил тот и направился к своим лошадям.
Каргл был из числа вновь прибывших. Отличаясь своей честностью и тугодумием, он являлся толковым возничим. Неуклюжие хитрости Каргла не раз ставили его же самого в неловкое положение. Он был одним из немногих, с кем можно было говорить о политике. В частности, этот виноградарь заявлял, что национальные требования немцев в Чехословакии господа в Лондоне считали справедливыми, а сами чешские немцы видели в Гитлере освободителя, считая, что великая Германия – это не самое худшее для них. Они одобряли Гитлера до тех пор, пока он не отдал приказ маршировать на Прагу. Гитлеру не стоило трогать церкви и евреев.
Вот и сейчас Каргл принялся рассуждать на эту тему.
– Потом он, наверное, тронулся умом, когда непонятно зачем приказал хватать подряд всех евреев, – высказал свою мысль Штефан. – Ведь Гитлер постоянно твердил о Господе Боге. Неужели Господь среди нас? – Каргл замолчал на секунду и со смехом продолжил: – Лично я в это не верю. Скорее уж черт!
Тогда я поинтересовался, где, по его мнению, может скрываться дьявол?
Бывший виноградарь сочувственно поглядел на меня и глубокомысленно изрек:
– Гораздо ближе, чем можно подумать. В Хюбле, Хелцле, Мускате. – И, подбросив в костер пару жердей, добавил: – Возможно также, что в вас и во мне.
Каргл относился к числу тех людей, чьи ошибки не несли в себе подлости. А это уже немало. У него были настоящие корни, как у всех хороших парней, таких как Фербер, Бланк и Эрхард. Те же, кто на этой грешной земле ничего из себя не представляет, тоже восстанут из мертвых, но не преобразятся.
Постепенно начало светать. У противника, похоже, больше не осталось артиллерии, и мы стали с удобством размещаться в домах, не дожидаясь, пока подойдут растянувшиеся тыловые части. Я зашел в комнату, где на кровати лежал тощий мужчина с орлиным носом. Он посмотрел на меня потухшим взглядом и откинул одеяло, продемонстрировав жуткую кровоточащую и загноившуюся рану на бедре. Меня как ветром сдуло.
В канцелярии прошел слух, что в Чугуеве побывал сам Браухич[65] и не одобрил наше продвижение на восток широким фронтом, а генерал-фельдмаршал фон Рейхенау, напротив, похвалил Муската за его кавалерийскую отвагу.
В 11 часов утра была повешена русская шпионка.
– За чем или за кем она шпионила? – перед этим поинтересовался я в канцелярии.
– Кто его знает, утверждают, что она была шпионкой.
– Был образован суд?
– Стоит ли созывать суд из-за какой-то шпионки?
– Думаю, что стоит.
– Хочешь созвать суд из-за шпионки? Жалко стало старуху?
Мне ничего не оставалось, как молча покинуть помещение.
После казни я долго смотрел на повешенную. Ей было лет 50. У нее были натруженные руки. Одета она была в лохмотья. Женщина висела, раскачиваясь под порывами студеного ветра, склонив голову набок и вытянув босые ноги. Башмаки с нее сняли.
Гражданское население паковало свои пожитки. Большая его часть покинула хоздвор еще ночью. Теперь же поступил приказ окончательно очистить территорию от посторонних. Это было 27 ноября 1941 года, столбик термометра опустился до 20 градусов мороза. Машин для перевозки русских никто не выделил, и им – старикам, женщинам и детям – до указанного села предстояло проделать путь длиною в 10 километров пешком по степи. Я снова увидел мужчину с орлиным носом. От него остались только кожа да кости, а нос стал еще больше. Он висел как мешок на двух костылях.
– Послушай, Вилли! – сказал я Рюкенштайнеру, указывая на колонну беженцев. – Вам приказано доставить в Чугуев овес. Возьмите с собой в повозки больных.
Он тут же согласился и приказал Огасе: