Шрифт:
Закладка:
Отсюда возникает морфология экономической истории. Существует праэкономика человека как такового, которая точно так же, как экономика растения или животного, изменяет свою форму по биологическим часам[989]. Она полностью господствует в первобытную эпоху и в отсутствие каких-либо доступных познанию правил бесконечно медленно и хаотично продолжает свое течение между высшими культурами и внутри их. Здесь разводят животных и растения, пересоздавая их в ходе приручения, культивирования, облагораживания, высевания, здесь осваивают огонь и металлы, а свойства неживой природы посредством технических процессов ставят на службу жизнеобеспечения. Все это сплошь пронизано политико-религиозными моралью и смыслом, причем невозможно четко выделить тотем и табу, голод, душевный страх, половую любовь, искусство, войну, практику жертвоприношений, веру и опыт.
Чем-то совершенно иным по идее и развитию оказывается строго оформленная и четко очерченная по темпу и продолжительности экономическая история высших культур, каждая из которых имеет свой собственный экономический стиль. Феодализм предполагает экономику страны без городов. С управляемым из городов государством появляется городская экономика денег, поднимающаяся с началом всякой цивилизации до диктатуры денег, что происходит одновременно с победой демократии мировых столиц. Всякая культура обладает своим независимо развивающимся миром форм. Телесные деньги аполлонического стиля (отчеканенные монеты) так же далеки от фаустовско-динамических относительных денег (проведения кредитных единиц по книгам), как полис – от государства Карла V. Однако экономическая жизнь, совершенно так же, как жизнь общественная, образует пирамиду[990]. На деревенском основании сохраняется абсолютно примитивное, едва затронутое культурой состояние. Поздняя городская экономика уже является делом решительного меньшинства, которое неизменно свысока взирает на сельское хозяйство раннего времени, а то продолжает делать свое дело вокруг, со злобой и ненавистью глядя на одухотворенный стиль внутри городских стен. Наконец, мировая столица производит на свет мировую экономику – цивилизованную, излучающуюся из очень ограниченного круга центров и подчиняющую себе все остальное как экономику провинциальную, а между тем в отдаленных ландшафтах зачастую все еще господствуют примитивные – «патриархальные» – нравы. С ростом городов жизнеобеспечение становится все более изощренным, утонченным, запутанным. Городской рабочий в императорском Риме, Дамаске Гаруна ар-Рашида и в сегодняшнем Берлине воспринимает как само собой разумеющиеся многие блага, которые показались бы сумасбродной роскошью богатому крестьянину в глубинке. Однако этих благ трудно достичь, а еще труднее в них утвердиться: объем трудозатрат во всех культурах колоссально возрастает, так что в начале всякой цивилизации возникает перенапряженная по интенсивности, а значит, постоянно грозящая крахом экономическая жизнь, из-за чего ее нигде невозможно поддерживать длительное время. В конце концов возникает окостеневшее и отличающееся постоянством состояние с причудливым смешением рафинированно-одухотворенных и абсолютно примитивных черт (греки познакомились с ним в Египте, а мы можем его видеть в сегодняшних Индии и Китае), если только оно, подобно античности в эпоху Диоклетиана, не окажется сметенным внезапным, вырвавшимся как из-под земли напором юной культуры.
По отношению к этому экономическому движению люди пребывают «в форме» как экономические классы, подобно тому как по отношению к всемирной истории они были «в форме» как политические сословия. Всякий единичный человек занимает определенное экономическое положение внутри хозяйственного членения, точно так же как он занимает какой-нибудь ранг внутри общества. Оба этих вида принадлежности одновременно претендуют на его ощущения, мышление и поведение. Жизни угодно наличествовать, а сверх того, еще и что-то означать; и путаница наших понятий оказывается в итоге еще увеличенной вследствие того, что политические партии как сегодня, так и в эллинистическое время, желая сделать образ жизни некоторых экономических групп более счастливым, так сказать, облагородили их, повысив в политическое сословие, как сделал это Маркс с классом фабричных рабочих.
Ибо первое и подлинное сословие – это знать. Из нее выходят офицер и судья и вообще все относящееся к высоким правительственным и административным должностям. Все это схожие с сословиями образования, нечто собой означающие. К духовенству же принадлежит ученое звание[991] с характерной для него величайшей сословной замкнутостью. Однако с гибелью замка и собора завершается и великая символика. Tiers – это уже несословие, остаток, пестрое и многослойное сборище, не много значащее само по себе, за исключением мгновений политического протеста, и само придающее себе значение, становясь на ту или иную сторону. Самоощущение возникает не оттого, что ты буржуа, но потому, что «либерален», а значит, ты вовсе не воплощаешь своей личностью некую великую вещь, но принадлежишь к ней в силу своих убеждений. Вследствие слабости этой общественной оформленности экономический момент в «буржуазных» профессиях, гильдиях и союзах выступает наружу с тем большей явственностью. По крайней мере в городах человек характеризуется прежде всего тем, что́ доставляет ему пропитание.
Экономически первым и изначально едва ли не единственным является крестьянство[992], просто производящий род жизни, который только и делает возможным всякий другой. Прасословия в раннее время тоже всецело основывают свое жизнеобеспечение на охоте, разведении скота и владении землей, и еще для знати и духовенства позднего времени это единственная благородная возможность быть «при имении». Противостоит им торговый – посреднический и добычливый – образ жизни[993]. Надо сказать, что при сравнительно малом числе тех, кто торговлей занимается, она обладает колоссальной властью и делается совершенно необходимой уже очень рано. Это утонченный паразитизм, абсолютно непроизводительный и потому чуждый земле и блуждающий, «свободный» и к тому же не отягощенный душевно нравами и обычаями земли: жизнь, питающаяся от иной жизни. И вот в промежутке между тем и другим вырастает теперь третий, перерабатывающий, род экономики, т. е. техника со своими бесчисленными ремеслами, промыслами и профессиями. Раздумья этих людей о природе находят здесь творческое применение, а достижение результата – дело их чести и совести[994]. Их старейший цех и в то же время их первообраз, корни которого уходят в правремя, – это кузнецы. Они окружены множеством смутных сказаний, обычаев и представлений; гордо обособляясь от крестьянства, они внушали окружающим робость, доходившую до почтения или, наоборот, до отверженности; вследствие этого кузнецы, как фалаша в Абиссинии, зачастую превращаются в настоящие племена внутри своей же расы[995].
В производящей, перерабатывающей и посреднической разновидности экономики, как и во всем, относящемся к политике и жизни вообще, существуют субъекты и объекты руководства, а значит, целые группы, которые здесь распоряжаются, решают, организуют,