Шрифт:
Закладка:
Меня окружали сплошь заинтересованные лица и мерзкие подхалимы – люди вроде Макса Эвершолта, который расхаживал по галерее с таким видом, будто лично написал каждую картину, и водил молодых женщин в вечерних туалетах от пейзажа к пейзажу, придерживая за локоток. Он притаскивал ко мне других художников поболтать, по одной важной персоне за раз, не сомневаясь, что мы друг друга знаем (“Ты, конечно, знакома с Фрэнком… Ты знакома с Майклом… Вы с Тимоти знакомы…”), ведь, ясное дело, все художники Лондона не разлей вода. Я неловко беседовала с ними, как с дальними родственниками на похоронах.
Подобная суета идеально подходила для таких, как Макс. Лишь на закрытом показе он чувствовал себя по-настоящему живым. Он раздувал свой энтузиазм до театральности, купался в лучах своего участия в моем творчестве, чмокал щечки, похлопывал спины, смаковал гул голосов. Никогда не понимала, зачем для продажи картины вся эта мишура – с искусством она точно не имеет ничего общего. Все художники, которых я уважала, работали в уединении, в тишине мастерской, а их полотна задумывались как приглашение к размышлениям, а не как декорации для сборища набобов и надушенных маразматичек. Через некоторое время я уже вовсю вращалась в этих кругах и должна была очаровывать их не только своим творчеством, но и своим характером. А если я отказывалась ходить перед ними на задних лапках, они только громче восторгались.
Большую часть закрытого показа я простояла с Берни Кейлом в углу, мы разговаривали в том числе и о Джиме, гадая, куда он подевался и не сбежал ли с концами. Берни знал все слухи и не верил ни одному из них.
– Парень вроде Джима и десяти минут в Нью-Йорке не продержится. Там все только и делают, что треплются и умничают. Слишком большая конкуренция. И ты сама знаешь, что он думает про американский виски. А на односолодовый там такие цены, что он просто не выживет.
Вспомнив позицию Джима по этому вопросу, я рассмеялась. Он столько раз отказывался выпить с нашим соседом-скульптором Верном Глассером, что однажды я не выдержала и спросила, нельзя ли быть хоть чуточку дружелюбнее. У нас с Верном была общая ванная комната, а из-за их преющей взаимной неприязни обстановка в доме стала напряженной. Джим ответил: “Против Верна я ничего не имею. Просто из выпивки у него только эта гадость из Кентукки, а я уж лучше из унитаза глотну”. Как я скучала по работе у Джима. По простоте нашей совместной жизни. По нашей будничной близости. Чем дольше от него не было вестей, тем чаще я вспоминала те деньки в Сент-Джонс-Вуд и тем больше мечтала к ним вернуться.
– Нет, серьезно, – продолжал Берни, – если он в Штатах, почему с ним до сих пор никто не столкнулся? В Нью-Йорке ведь не спрячешься. Ну, если пытаешься сделать себе имя. Культурная сцена там огромная, но при этом… как бы сказать… немного инцестуальная.
Я в Нью-Йорке не бывала и судить не могла.
Слухи о местоположении Джима основывались на скудных фактах, пробелы между которыми закрашивались догадками. Согласно общепринятому мнению, он отправился в Нью-Йорк жить с сестрой. Эта теория держалась на пьяной беседе, которая якобы состоялась между Джимом и двумя завсегдатаями “Принца Альфреда”, уверявшими Макса Эвершолта, что даже подержали в руках Джимов билет на пароход (они же утверждали, что Джим умолял барменшу подкинуть его до Саутгемптона). Проверить эту историю было трудно, ведь никто не знал, правда ли у Джима есть сестра. Его собутыльники не помнили, ни как ее зовут, ни где она работает, ни в какой части города живет. Они даже не знали, младшая она или старшая. Эвершолт им поверил, хотя, когда я стала обзванивать судоходные компании, обнаружились неувязки: о пассажире по имени Джим Калверс не было никаких записей. Словом, нью-йоркская теория оказалась несостоятельной, а других зацепок у нас не было.
Джим пропал через пару недель после моего отъезда. “Побег под покровом ночи, – назвал это Эвершолт. – Оставил все, кроме альбомов”. Он показал мне зловещую обстановку покинутой мастерской: тюбики с красками свалены в коробку, мольберты сложены у стены, картины, отправленные “на каникулы”, замазаны белым грунтом и составлены у окна. “Если тебе нужно больше места, она твоя, – сказал Эвершолт. – Когда Джим вернется, разберетесь между собой. Если он не подох где-нибудь в канаве”. Мне стало мерзко от его небрежных слов, и он поспешно извинился: “Прошу прощения. Это было бестактно, даже для меня”. Мысль, что мастерскую Джима займет чужой человек, вгоняла меня в уныние, и я решила пользоваться ей сама. В основном я хранила там лишние материалы, но иногда, если нужно было отстраниться от какого-нибудь упрямого полотна, я приходила постоять в пустых комнатах. Я окружала себя остатками мыслей Джима, ступала по его старым следам. Но стоило взяться за кисть, и у меня возникало чувство, будто я закрашиваю память о нем, меняю значение самого пространства, и я перестала туда ходить.
Макс любезно продолжал покрывать расходы на квартиру Джима в Мейда-Вейл. Хозяйка упоенно рассказывала мне о заплесневелых кастрюлях у Джима в раковине, о том, что никто не выставлял на улицу его мусорные мешки, и как ей пришлось открывать дверь своим ключом, когда вонь стала невыносимой. Она вызвалась поместить вещи Джима на склад за двенадцать шиллингов в месяц, но я была уверена, что она все выбросит, а деньги возьмет себе, поэтому я заплатила рабочим, чтобы они упаковали и отвезли его пожитки в мастерскую, – может, когда-нибудь он скажет мне за это спасибо. Но недели шли, а Джим не поступал ни в одну больницу, его не опознал ни один дежурный вытрезвителя, ни один давний друг не объявился с новостями о том, что приютил его у себя. Я месяцами ждала письма, открытки из Америки, чего-нибудь. Всякий раз, когда звонил телефон, у меня екало сердце – и тут же каменело, стоило услышать голос Макса (“Дорогуша, мы с друзьями как раз проезжаем мимо. Можно заскочить к тебе на минутку? Им просто не терпится увидеть, над чем ты работаешь”) или Дулси Фентон, директора “Роксборо”, деликатно справлявшейся о моих успехах гораздо чаще, чем требовалось (“Что-нибудь понадобится, только скажи”). На то, чтобы написать достаточно полотен для персональной выставки, у меня ушел целый год. За этот долгий период напряженной работы я свыклась с мыслью, что Джим не увидит мои картины, когда они будут закончены. Возможно, он вообще больше не увидит ни одного моего полотна. Я смирилась с тем, что одиночество – моя судьба.
– Я бы поставил на Париж. – Выпятив нижнюю губу, Берни сгреб пригоршню канапе с подноса официантки. – Джим не затыкался о Джакометти[31] и всей этой братии.
– Может, ты и прав, – с сомнением произнесла я.
– Он разве не остался там после войны?
– Не знаю. Он о том времени почти не рассказывал.
– Образ жизни ему бы понравился. И бега там неплохие. Закинь удочку на всякий случай.
– Париж для меня загадка. И нет у меня никаких удочек. Я даже не знаю, как он произносится по-французски. Парис? Пари?
– Ни малейшего