Шрифт:
Закладка:
Я работала на Джима Грэма Калверса девять месяцев. Если бы мне тогда сказали, что я в него влюбляюсь, я бы не поверила. Все, что в нем было привлекательного, он упрямо скрывал за неопрятностью и пьянством. Он днями не мылся, а когда работал над картиной, еще и отказывался мыть голову. Порой его кислые тельные испарения настолько пропитывали мастерскую, что заглушали даже запах скипидара. Закончив картину, он брился почти под ноль и выходил из ванной с пеной в ушах.
Пустая болтовня на Джима не действовала. Если натурщицы начинали рассказывать, как они провели лето, он поджимал губы и кивал, пока они не умолкнут. По утрам, пока я устанавливала мольберт, он разглядывал свое отражение в оконных стеклах. Глаза у него слишком оплывшие, говорил он (“как у овцы”), щербинка между передними зубами слишком большая, подбородок слишком массивный, нос слишком торчит (“как, мать его, подвесной мотор”). По отдельности части его лица и правда выглядели необычно, но вместе приятно уравновешивали друг друга. Со временем я поняла, что это жалобы тонкого ценителя, а не нарцисса. Несовершенства интриговали его: он мог часами дивиться мозаике трещин на фарфоровом блюде, щетинкам, застывшим в лаке дверного наличника, глупым опечаткам в газете. Все безупречное он считал фальшивым и подозрительным. “Люди у тебя на снимках слишком смазливы, – говорил он. – В следующий раз покажи мне что-нибудь другое. Мне нужны лохматые головы, шрамы и неудачные татуировки. Эти ребята будто сошли с обложки. Даже у кондуктора длинные ресницы. Придется сделать его в десять раз уродливее”.
Я знала Джима так, как должна знать мужчину только жена. Я знала, как урчит у него в животе, где мозоли у него на стопах, какие мелодии он насвистывает в сортире, какие рубрики читает в газете. Я знала, что у него аллергия на арахис, ревень, персики и крабов, и, сколько бы он ни клялся в обратном, сразу понимала, в чем дело, если он что-то из этого вкушал (его выдавали хрипотца и слезящиеся глаза). У него была фирменная шутка про мать Уистлера[28], которую я слышала сотню раз, и любимая детская история, неизменно включавшая фразу: “Мой старик, видите ли, был англиканцем и хотел, чтобы я пошел в священники”.
Такие мужчины не очаровывают с первого взгляда. При виде него у тебя не перехватывало дух и не дрожали коленки, хотя, сказать по правде, женщины моего поколения этого и не ждали. Тихо и неторопливо он перестраивал на свой лад струны твоего сердца, пока заданная им тональность не начинала казаться тебе единственно верной. Если моя карьера художницы началась на задах родительского дома, то ее продолжением я обязана Джиму Калверсу. В свободное от работы время я могла спокойно заниматься творчеством, а если бы не Джим, меня, возможно, так никогда бы и не заметили. Я не догадывалась, как сильны мои чувства, пока не перестала быть частью его распорядка.
* * *
В один такой ничем не примечательный январский день – холодный, серый, моросящий – Джим позвонил в дверь мастерской. Я думала, что он снова забыл ключи, но, открыв дверь, увидела у его ног три холщовых мешка.
– Помоги, а? – сказал он и прошел внутрь с двумя мешками поменьше, предоставив мне тащить самый большой.
Внутри лежали обычные с виду банки малярной краски. Потертые этикетки сообщали:
Я заволокла мешок в мастерскую и по просьбе Джима выстроила из банок пирамиду у окна.
– Годилась для Пабло, сгодится и для меня, – сказал он. – Давай открой одну банку. Хочу посмотреть, в каком состоянии краска.
Поставив банку на пол, я поддела крышку черенком ложки. В нос ударил аммиачный запах. Олифа отделилась от пигмента и бурой лужицей скопилась на поверхности.
– Что это? – спросила я.
Присев на корточки, Джим разглядывал химическое болото.
– Магия в банке, – ответил он. – До войны все писали “Риполином”, мы еще шутили, что Пикассо намазывает его на хлеб. Но потом фабрика закрылась, и краску нигде было не найти. Выглядит не так уж плохо. И все эти сокровища достались мне задаром! – Я хотела размешать краску, но Джим шлепнул меня по руке: – Так, так, не спеши. – Он поднялся. – Надо ее испробовать. Может, она уже ни на что не годна. Двадцать лет простояла в подвале. Пигмент-то сохранился, а вот связующее как горчица, придется удалить его или смешать с масляными красками.
Он снял пальто с крючка и начал одеваться.
– Ты уходишь?
– Я тащил эти мешки от самой Друри-лейн. Теперь просто с ног валюсь. – Он пошарил по карманам в поисках бумажника. – Пожалуй, заскочу домой немного вздремнуть.
Я уже достаточно хорошо знала Джима, чтобы понять, что “вздремнуть” означает “напиться до потери сознания”. Еще не было и десяти, до вечера он точно не вернется.
– Пока меня не будет, сделай одолжение, попробуй краску на холсте. Поиграй с ней, проверь, на что она способна. Холсты не жалей, а вот с краской будь поэкономней. Вдруг это последние десять банок в Лондоне?
Весь день я увлеченно экспериментировала с “Риполином”, изучая его свойства. Оказалось, что это очень капризный материал и, чтобы подчинить его, нужно идти на разные хитрости. Перепробовав множество комбинаций и истратив целую банку “Риполина”, я наконец нашла идеальные пропорции: две части масляной краски на две части скипидара и одну часть тщательно перемешанного “Риполина”. Получались насыщенные цветовые пятна. Но для лучшего результата надо было наносить на холст побольше грунта. Тогда краска ложилась более укрывисто и вела себя более пластично. Это позволяло скрывать мазки и добиваться большей нюансировки, а значит, и выразительности. Каждый цвет пульсировал, гудел.
Джим явился лишь на следующее утро, в грязной одежде и с больной головой. Ни о “Риполине”, ни о своем поручении он, похоже, не помнил. Как ни в чем не бывало он приступил к своим обычным утренним делам. И, лишь допив кофе, заметил пирамиду банок у окна и изнанку холста, стоявшего у стены.
– Удалось что-нибудь сделать с “Риполином”? – спросил он таким тоном, будто банки стояли у нас уже месяц.
– Ты был прав. Краска просто волшебная.
Я принесла холст.
Джим разлепил веки. Картину я писала из обрывков воспоминаний: по невидимой мостовой в сером пальто шагал он. В фигуре ощущалось движение – эффект, достигнутый при помощи “Риполина” и беглых мазков, – а в пространстве вокруг, в этом коллаже из полуприпомненных зданий – жутковатая безмятежность. Разномастные постройки занимали большую часть холста, а поскольку моей целью было проверить, как покажет себя краска в различных техниках, элементы городского пейзажа почти не были связаны между собой: красные пожарные лестницы там, размытая серая кирпичная кладка тут; тягуче-розовые перила, деревья с белой листвой, странные желтые окна. И все же разрозненные детали образовывали единство. Взятые вместе, они складывались в нечто оригинальное. Вдоль нижнего края холста брел Джим, тонко выписанная фигура, а над ним раскинулся переливчатый,