Шрифт:
Закладка:
А Михаил Григорьевич все разгуливал по зеленой лужайке в своих ослепительно белых башмаках, заглядывал в памятные ему укромные уголки. И идиллически чирикали птички, и журчал обложенный камешками ручей, и шелестели, как при ее жизни, старые деревья…
Судя по многим воспоминаниям, Александра Львовна не была спокойным человеком. Бывала ли она счастлива здесь, на этой земле? Я задавала этот вопрос многим людям. И никто не знал, как ответить, никто не сказал твердо «да», как никто, впрочем, не сказал и «нет». Эмиграция — трудная вещь, вот что я слышу все время от старых эмигрантов. Но когда семейное имя возлагает на тебя груз дополнительных обязанностей, когда в тебе жив отцовский темперамент, когда ситуация в России требует, с твоей точки зрения, постоянного соучастия, вмешательства, помощи — так и в таких формах, как ты ее понимаешь, — эмиграция становится тяжелей и ответственней во многомного раз. Меньше, чем кто бы то ни было, А. Л. Толстая могла оставаться частным лицом. Само ее имя, вся предшествующая жизнь приговаривали ее к роли крупного общественного деятеля русской эмиграции. И она взяла, невольно хочется сказать, взвалила на себя эту роль и играла ее до конца. Жить интересами только своей страны и десятилетиями быть отторгнутой от нее. Почти до самой смерти. Да, такова была ее участь.
…Мы уже опаздывали, скоро придет рейсовый автобус, праздник кончился, пора обратно в город. По пути заходим в церковь святого Сергия, построенную на деньги Толстовского фонда в середине 50-х годов. Поет невидимый хор, горят свечи, пахнет ладаном. Михаил Григорьевич ставит две свечи, стоит, крестится, долго молится, а я ищу плащаницу из Успенского собора в Кремле. Церкви ее передал бывший посол США в Москве Дэвис. А Дэвису в конце 30-х годов преспокойно подарил Сталин.
Я бывала в музее Дэвиса в Вашингтоне. Это небольшой дом, битком набитый сокровищами русской культуры. Мадам Дэвис покупала в Москве старинные иконы, русское серебро, фарфор, Фаберже. Не скажу горечь, отчаяние охватывает, когда впервые попадаешь в этот музей. Как позволили все это вывезти? Как разрешили покупать старинное серебро на граммы за копейки, о чем с гордостью рассказывает гид? Мадам Дэвис не только сама покупала, ей еще помогали начальственные дамы из МИДа. Делалось все, чтобы угодить! Зачем? Сплетничают, это опять-таки гиды, что мадам Дэвис нравилась Сталину. И вот стоит на высоком пригорке в Вашингтоне музей, стоит грозным укором, и ничего, продолжаем потихоньку продавать…
Где же она, плащаница из Успенского собора? Не нашла.
Мы вышли из церкви. Было еще совсем светло. Садилось солнце. Издали был виден большой дом с террасами. На скамеечках сидели старички и старушки из Старческого дома. Солнце косо освещало позолоченные церковные кресты. Солнце было еще совсем светлым, весенним, майским, и небо было светлым, бледно-голубым, голубизна не хотела густеть. Мы стояли на автобусной остановке.
— А кому вы ставили свечи?
— Александре Львовне и Татьяне, кому же еще? — с недоумением поглядел на меня Михаил Григорьевич. — Как здесь все прекрасно устроено, не правда ли? Автобус опаздывает, как всегда. Наслаждайтесь моментом! Почему вы не наслаждаетесь? Глядите, сейчас солнце сядет, здесь дивные закаты! — и Михаил Григорьевич, человек, не ведающий пустой ностальгии, любовно оглядел всю открывающуюся панораму сразу: и большой дом, и белую нарядную церковь, и скамейки со старичками, и малахитовые от молодой зелени лужайки. — Теперь вы поняли, что означала для Александры Львовны почва под ногами?
Я промолчала. День прошел так интересно, все было тепло, дружественно, никаких «неприятных моментов». Мне же становилось все грустнее и грустнее…
Привет Питеру!
План Толстовской фермы, где живет Вера Константиновна Романова.
1
Несколько женщин бережно сводили с зеленого кудрявого пригорка старую, высокую, стройную женщину в кремовом плаще, оказывая ей подчеркнутые знаки внимания. Они подвели ее к одноэтажному современной постройки дому, отворили окна-двери, вся компания вошла в комнату. Вслед за ними вскоре последовали и мы. Мы застали сцену прощания.
— Вера Константиновна, — говорила, прижимая руки к груди, пожилая интеллигентная дама неуловимо нашего, советского облика. — Как я рада была повидаться… Я и с Нащокиным в Москве общаюсь, помните, Нащокин, друг Пушкина, и с Мещерскими…
— Как же, — отвечала, снимая плащ, старая женщина, — как же, счастливого пути, привет Москве!
Мы стояли, выжидая. Вскоре все гости разошлись, знаками давая понять, чтобы мы не очень засиживались. Старая дама, усаженная в кресло, повернулась к нам. Глаза у нее были серые, веселые. Овал лица смутно напоминал знакомые фотографии, особенно прямой, твердый подбородок. Меня представили.
— Вы прямо из Москвы? Книгу пишете? О нашей эмиграции? Ой, как интересно. Раздевайтесь!
И тут мы втроем спокойно вздохнули.
…Мне давно хотелось познакомиться с дочерью великого князя Константина Константиновича Романова Верой Константиновной. Я знала, что она на пенсии, живет на Толстовской ферме, слышала о ней много рассказов, так же как о других Романовых. Но кто возьмется нас знакомить, и согласится ли она на разговор? В старой русской колонии было мнение, что вообще-то Вера Константиновна из непримиримых и с представительницей советской прессы вряд ли станет разговаривать.
А у меня был к ней давний, можно сказать, детский интерес: К-P, ее отец, великий князь. Да и к тому же троюродная сестра императора, чудом уцелевшая (трое ее братьев были убиты в Алапаевске), разве это само по себе не интересно? Казалось, столько эпох миновало, все в далеком прошлом, а сестра жива, бодра (по рассказам), очень энергична, несмотря на свои восемьдесят три года. Но главное — ее отец, популярный поэт начала XX века. Романсы на его слова любила петь моя бабушка и потихоньку рассказывала об их авторе, высоком, статном красавце, самом красивом, по ее словам, изо всей царской семьи. Особенно бабушка любила: «Растворил я окно, стало сердцу невмочь…» И еще: «Вчера мы ландышей нарвали, их много на поле цвело…» В послевоенные годы эти романсы часто исполняли по радио, а то, что рассказывала мне, примерной пионерке и отличнице,