Шрифт:
Закладка:
Загадка? Но ведь и весь сегодняшний праздник в каком-то смысле загадка. Несколько сот русских людей съехались вместе не просто на праздник — чтобы принять участие в благотворительности. Сбор от сегодняшнего обеда — а билеты на него стоят совсем недешево — пойдет на нужды фонда. За столами сидят семьями — дедушки, бабушки, дети, внуки. В большинстве своем никто из них никогда не видел России или помнит ее самыми ранними детскими воспоминаниями, как Михаил Григорьевич, например. Да и сам он разве не загадка? С его превосходным русским языком, легкостью, отзывчивостью, бесконечной хлопотливостью «по русским делам»? Отстоял утреннюю службу в соборе, потом поехал сюда. И Голицыных я видела утром на службе, и Кочубеев с маленькими детьми, и многих других из здешних лиц. И так длится десятилетиями — люди продолжали сохранять и приумножать русскую культуру, строили церкви, открывали воскресные школы, чтобы дети не забывали языка, по мере сил помогали друг другу. Представители первой эмиграции и их дети — со своими традициями и твердыми устоями — окружали меня на сегодняшнем празднике.
Юрасов был заметно другим. Он не сливался с общей массой гостей. И говор у него был другой. И манера сидеть другая. И держать над столом большие руки, жестикулировать. И эти тяжелые, нашего, советского кроя складки на лице… На кого он похож? Да на Жура, Петра Владимировича, бывшего работника журнала «Звезда» — и статью, и фигурой, и ростом, даже выражением лица, бывает же такое сходство! Что ж, 30-е годы, одно поколение, куда денешься…
А Юрасов все продолжал говорить о том, какие меры надо принимать, чтобы повысить производительность труда в СССР, и снова что-то подсчитывал, видно, это был его конек, говорил он настолько профессионально, что многого я просто не понимала. Загадка? Разгадка, я думаю, отчасти лежит в начавшейся в нашей стране перестройке, в надеждах, с нею связанных. Вдруг он замолчал, вздохнул:
— Да, в каждой стране свои проблемы. В Советском Союзе — как наладить хозяйство, здесь — проблема одиночества, пока неразрешимая. Да, кстати, — он улыбнулся, — недавно мне звонили из советского посольства. Неожиданный вечерний звонок. И мужской голос сообщает: все, полная реабилитация, можете ехать в СССР, приглашаем в гости. Да что вы, говорю, мне домой путь закрыт, у меня два раза по двадцать пять лет. За побег из концлагеря, хоть я и не убегал — раз, перебежчик — два. Вместе — пятьдесять лет тюрьмы. Ничего страшного, отвечают, все знаем, приезжайте.
— Ну и как, поедете?
— Уже нащупывал почву. Писал сыну, он не отвечает. Узнавал о нем окольными путями, говорят — весь в папочку: такой же пьяница и бабник. Ну и пьяница, ну и что… Не такая жизнь у меня была простая, чтоб еще и не пить. Я свою цистерну давно выпил, больше не пью.
— Ну и поезжайте, времена изменились…
— Трудно мне ехать, тяжело… «Известия», «Огонек», знаете, что обо мне писали? Фашистский палач, вешал красноармейцев за ноги. И все потому, что высунулся, когда приезжал Хрущев, задал ему вопрос, какие у него впечатления об Америке, да и американские журналисты меня об этом попросили. А Хрущев: кто ты такой, почему по-русски говоришь… Ну и пошло, настоящая травля. Сбежал, да. Но никогда не изменял, сражался в Красной Армии. Наверное, и сын мой читал, потому меня до сих пор боится. Приезжал Евтушенко, еще тогда, давно, я ему говорю: Женя, я ж ни в чем не виноват, заступись. А он: ничего не могу сделать. Если он не мог, то как я мог отсюда?.. Нет, у меня теперь другая цель: хочу написать книгу «Две половины жизни». Полжизни здесь и полжизни дома. Только все, как было. Без всякой утайки и вранья. Здесь рукопись не опубликуют, это точно.
— А, может, у нас?
— А у вас скажут — преждевременно. Неужели вы не понимаете, что такое глаза перебежчика? Человек в положении между — он видит слишком много и слишком разное из того, о чем можно писать. А главное — принято. С обеих сторон… Этого никто не любит. Ни одно ведомство, ни одна страна.
— Но ведь изданы же подобные книги, и их немало.
— Да, и я буду писать и постараюсь дожить до 2000 года, хочется узнать, как все пойдет дальше.
— Вы часто бываете на Толстовской ферме?
— Нет, теперь редко, после смерти Александры Львовны. Все слишком изменилось, появилось много американцев. Раньше все было как-то сердечней, проще, более по-русски и помогали в основном русским.
— Вы были хорошо знакомы с Толстой?
— Дружили. На простой основе. Нас объединяло одиночество. Что вы так на меня смотрите? Вокруг нее толкалось много людей, а она была, в сущности, очень одинока. Звонила, приглашала приехать, мы сидели, разговаривали.
— Вы говорите — одиночество, но многие вспоминают, что у нее был очень резкий характер.
— Да, она была человек резкий, неуступчивый. Путаный она была человек, вот, пожалуй, основное. Путаный, но очень одинокий, так мне всегда казалось…
Разговор наш перебил сияющий Михаил Григорьевич, он подошел, начал «хлопотать» — приглашать Юрасова на концерты, лекции, словом, вовлекать… Юрасов молчал, иронически-дружелюбно улыбался.
— Я, пожалуй, уже поеду, — попрощался он, — что ж, привет Ленинграду.
3
Отошел Юрасов, подошел знакомый кадет в клетчатом пиджаке.
— Видите, как мило, как славно все складывается, — улыбался Михаил Григорьевич, — а мы с вами опасались, подите, подите к кадетам, среди них есть превосходные люди.
Кадетский стол, к которому меня подвели, возглавлял председатель «Кадетского объединения» Глеб Сперанский, кряжистый человек с широким, загорелым лицом.
— А я родился в Петропавловской крепости, — сразу сказал мне Сперанский, — видите, какой я старый. Меня родители из Петрограда вывезли, жили мы в Югославии. Что делал в войну? Воевал против товарища Тито. Да-да-да, я не с немцами вместе против него