Шрифт:
Закладка:
— Не знаю, но публикаций о гибели царской семьи сейчас много.
— Да, я слышала, — сдержанно отвечает Вера Константиновна. И я понимаю, что дальше ни расспрашивать, ни рассказывать не надо: она знает о многом, происходящем в нашей стране. И Вера Константиновна подтверждает мою догадку.
— Я переписываюсь с Павловском, с бывшим директором музея, как же его фамилия…
— Кучумов?
— Да, по-моему, так. Видите фотографию на стене — разрушенный Павловский дворец после войны. Это он мне прислал. Когда шла реставрация, он мне задавал вопросы, а я отвечала.
— Откуда он мог знать, что вы все помните?
— Не знаю откуда, рассказали. Мне вообще из России пишут. А помню все до мелочей… Я всегда активно жила, это сейчас я в отставке.
— Получается, ваша жизнь прошла в трудах?
— Да что вы! — Вера Константиновна улыбнулась. — Какие труды! До войны только и знала, по Германии разъезжала, очень много родственников. Другие больше меня в жизни поработали. А потом — переводчица, какая это работа? Для меня-то? Теперь вот много читаю.
— А о Советском Союзе?
— Очень много.
— А что?
— Все, что попадает в руки, то и читаю. Вот Солженицына читала мало, у него трудный слог. Я Распутина очень люблю. Его много читаю. Солженицына никогда не встречала. А с Ростроповичем недавно познакомилась. У него имение возле нашего монастыря.
— А третья эмиграция?
— Ну как же! Едешь на такси, знаете, среди таксистов в Нью-Йорке много последних эмигрантов, а они меня спрашивают: «Откуда вы так хорошо знаете русский язык?» Один раз крымский татарин встретился, таксист, я так его пожалела, что на чай побольше дала.
— Вера Константиновна, а как вы относитесь к переменам в нашей стране?
— Одно могу сказать: слава богу! Вот только, что будет, неизвестно. Лишь бы не было кровопролития. Это было бы ужасно! Но Россия всегда сама себя спасала, помните Тютчева? Столько мук позади! Как вы думаете, что будет? — Я молчу. — Вы собрались уходить? — Спрашивает она меня.
Я оглядываюсь. Трубецкой, оказывается, давно встал и с нетерпением' на меня поглядывает.
— Приветы от меня Питеру передавайте. И прошу вас, узнайте, что такое с Кучумовым, почему он мне так странно пишет, почерк неузнаваемый, наверное, это он левой рукой. И почему он оказался в Старческом доме? Такой знаток, такой реставратор! Разузнайте, когда поедете в Питер, и дайте мне знать. Может, нужна какая-то помощь? Ну до свидания, до свидания!
…Мы попрощались и пошли к машине. Смеркалось. Я совсем забыла, что нас снова ждали в гости. Мы ехали молча, каждый думал о своем.
— Был большой исторический спор, — сказал вдруг Николай Трубецкой. — Пора его кончать.
Ребенок, шатаясь начинает ходить
Ростислав Аркадьевич Небольсин с сыном Аркадием.
1
— Вы читали в «Нью-Йорк таймс»? Не так давно? Заметка о русской мафии? Это же позор! Ужас! Позор всем русским! Убийства, грабежи, преступные кланы… Конечно, не стоит идеализировать первую эмиграцию. Много было вещей не слишком похвальных… Но преступники среди нас? Никогда! Ни одного! Ни один русский не сел в тюрьму. Ни за жульничество, ни за кражу, — пылко говорит Ростислав Аркадьевич Небольсин. И трудно поверить в эти минуты, что ему девяносто лет. Плотный, невысокого роста, точные, энергичные движения. Фарфорово-голубые глаза живо обводят сидящих за столом. А за столом — его сын Аркадий, внук Михаил Хлебников и я, приглашенная на чаепитие и общий разговор о судьбах первой эмиграции.
— Папа, подожди, — вступает в разговор его сын Аркадий. — Может, русские друг друга и обжуливали, мы не знаем, но не публику, не американцев, не французов. Вот этого не было.
— Что ты мне говоришь! Вообще не было ни одного случая, тем более тюрьмы — ни в Париже, ни в Нью-Йорке. В Париже до войны всегда говорили: если вы забыли в такси какую-то вещь и таксист русский, не волнуйтесь, вас всегда разыщут и все вернут. Вот какая была за русскими слава! А теперь? Невозможно слушать, что там творится на… как называется это место в Бруклине? На Брайтон Бич.
— У первой эмиграции было большое чувство собственного достоинства, да, папа? Вторая — это другое. Это бывшие советские люди со всеми бывшими советскими характеристиками. Они пережили нравственные муки второй мировой войны и, когда приехали в Америку, должны были доказывать, какие они лояльные и замечательные. Нас это не интересует. Ни отцу, ни мне, нам совершенно не интересно доказывать, какие мы хорошие американцы. Мы живем в свободной стране, что нам ей доказывать?
— Мне кажется, со второй волной вообще все сложно, — это говорю уже я. — Многие люди приехали очень молодыми, без толкового образования, многие, те, кто не предатели, были в плену, боялись возвращаться домой…
— Теперь ваше правительство и с третьей, и со второй волной хочет примириться, у нас такое впечатление.
— А я бы хотел сформулировать то, что говорят мой дедушка и дяди. — Это уже голос третьего поколения, это внук Ростислава Аркадьевича Миша, так же, как и его приятель Коля Трубецкой, активно налаживающий культурные контакты первой эмиграции с Советским Союзом… — Ребенок, который, шатаясь, начинает ходить, — вот что такое наши отношения на сегодня. Но большинство первой эмиграции все же ждет официального слова с советской стороны.
— Какого именно, Миша? — спрашиваю я, не совсем, понимая, что он имеет в виду.
— Кто-то, академик Лихачев или такой же замечательный человек, как он, или представители высшей власти должны что-то сказать эмиграции.
— Но что?
— Надо провозгласить, что наступило время примирения и общего прощения, это очень просто, — говорит Аркадий. — У вас там в газетах рассказывают сейчас обо всяких прошлых ужасах и как бы просят у народа прощения. Если мы кого-то обидели, от нас тоже требуется покаяние.
— Кроме того, — добавляет Миша, надо учитывать, что у старшего поколения — и в России, и в эмиграции