Шрифт:
Закладка:
Я не увидела Гелию, а увидела Рудольфа. Он валялся в постели Гелии поверх её пушистого пледа, похожего на крыло белоснежной птицы. Он был одет во что-то чёрное. Короткие облегающие штаны выше колен и такая же облегающая рубашка без рукавов, настолько тонкая, что походила на чёрную облегающую кожу. То, что это нижнее белье, я не поняла, никогда не видя ничего похожего. Оторопев от неожиданности, я начисто забыла о собственном немыслимом виде, завязнув взглядом на мощных стройных ногах чужого мужа, — равномерно загорелые, они золотились волосами. Мышцы бугрились столь невероятно, что я не верила глазам, как такое возможно у обычного человеческого существа? Конечно, я любила Нэиля больше всех в мире, но не могла понять Гелию. Если только она не лгала, поднимая цену своей безупречности, каковой не имелось, напуская трагизм там, где существовала лишь её корысть, смешанная с личной непорядочностью. Её вполне устраивала такая вот двойная жизнь, и она могла быть из породы женщин, способных наслаждаться несколькими партнёрами сразу, — каждым на свой манер, — на что и намекала мне Ифиса. Ведь Ифиса считала, что Гелия с умыслом удерживает Рудольфа рядом. А имей Гелия гарантии собственной безопасности, то завела бы и большее количество приближённых обожателей. Ифиса не верила в существование холодных, рассудочно-продуманных в своих поступках, женщин, будучи сама избыточно чувственной, взбалмошной и всегда искренней. Улавливая своим интуитивным чутьём, что я никогда не передам Гелии ни одного негодного слова, сказанного о ней за глаза, она довольно часто позволяла себе сомнительные высказывания. Критика причудливо совмещалась у неё с неотменяемой любовью к подруге. Да ведь и Гелия Ифису не щадила.
Он привстал и сел прямо на подушки. Глаза ярко, как и вчера воззрились мне навстречу, и я физически ощутила их излучение, от которого мне опять стало жарко. На этот раз на ярком свету я отлично рассмотрела густой, золотистый ёршик волос на его голове, чего не рассмотрела когда-то на пляже, охваченная смущением, как и в Саду Свиданий по причине сумерек, да и вчера в полутёмной прихожей. Зачем он так коротко стриг волосы?
— Привет, щебетунья, — сказал он просто. — Доброе утро! — и опять время суток было обозначено как одушевленное. Оно было доброе!
Почему я щебетунья, если не произнесла ни единого слова? Не считая моего растерянного лепета себе под нос, когда я с ним столкнулась, а также возгласа негодования по поводу сломанного ободка с цветком вчера. Но назвать это щебетаньем довольно странно. Он даже не встал, как делают воспитанные люди в приличных домах, не извинился за своё лежание, хотя тут я должна бы извиняться за вторжение. Меня же не приглашали сюда. Поэтому я, пробормотав дежурное извинение, попятилась к выходу. И не уходила! Он даже не понял, за что я извиняюсь, и не подумал произнести ответное извинение за себя. Он вообще, похоже, не знал этикета или не уважал меня? Он положил ногу на ногу, а мускулистые руки закинул за голову и изучал меня, завораживающе мерцая глазами в стреловидных ресницах, тёмных, как и его брови. Возникло бредовое какое-то ощущение, что он протянул ко мне незримые руки и тянет к себе. Мне хотелось упасть в эти руки и отключиться…
Мне не хотелось уходить, и было всё равно, если честно, кто нарушил принятый этикет вежливости. Он испытывал то же самое, что и я. Радость! Как будто мы вчера уже успели договориться о встрече. И он ждал, а я пришла. А в чём он там сидел, как если бы и стоял, в чём красовалась тут я сама, уже не имело никакого значения. Как и то, где он лежал, а ведь это была постель Гелии. Повторный отрыв от реального мира охватил и лишил меня понимания всего. Как вчера страшный Чапос, казалось, заслонил весь старый парк своим ужасающим лицом, пронзающими и чёрными глазами, так сейчас он, Рудольф, заполнил весь мир, воспринимаемый моими чувствами. Но был он прекрасен собой, светел и ясен глазами, в которых я тонула…
Я прикрыла глаза, заклиная время повернуть вспять, чтобы оказаться нам на том самом месте, в реке, а уж я не упустила бы его…
Тут вошла Гелия с мокрыми волосами. Она только что искупалась в своей просторной комнате для омовений, при мысли о которой я всегда испытывала зависть. В купальной комнате, изукрашенной цветной мозаикой с изображением плавающих рыб в иллюзорно правдоподобных и мерцающих волнах, стояла ёмкость в виде большой перламутровой ракушки, в которую набиралась подогретая вода, а вместо отвратительного моллюска там плескалось воздушное чудо — Гелия. Часто она и мне позволяла там искупаться, и это было настоящее, хотя и чисто физиологическое блаженство.
Гелия красовалась в том же платье, что и вчера, телесно-розоватом, лёгком как утренняя дымка, с вышитым бабушкой водным цветком на груди — моём подарке ей для дома. Но подарке отчасти и невольном. Когда я поняла, что ничего не получу за свою работу, а Гелия забыла начисто и совершенно искренне о своей задолженности, то, не находя в себе сил напомнить о долге в присутствии её подруг, сказала: «Это платье — моя настоящая творческая удача! Я рада, что оно настолько тебя украшает». Она обняла меня при всех в порыве благодарности и, увы! Гелия часто проявляла завидную расчётливость, но, к сожалению, не с теми, с кем бы следовало. Те, кто были наглы и бесцеремонны с нею, пользовались её несомненной добротой без всякого чувства меры. Но в мире искусства чувство меры — это всегда предмет для дискуссий, и никакого общего эталона там нет, а только множество индивидуальных «эталонов», не поддающихся никакому измерению с позиций общеустановленного для простых людей, живущих вне пределов закавыченного обиталища людей творческих, одержимых довольно часто гордыней особого коллективного духа. Насмотревшись на них вблизи, я рано утратила иллюзии на их счёт.
Воздушное платье не скрывало удивительных форм её тела, бесподобного в своём совершенстве, —