Шрифт:
Закладка:
Настя стояла за акмонайским забором в рваненьком домашнем платьице, босиком. Фигура тонкая и нескладная, а ноги видны выше колен.
— Это ты? — грозно спросил я, пытаясь удержать равновесие и в то же время быть строгим.
Она вздрогнула, смутилась и ответила дерзко, не глядя на меня:
— Не видишь, что ли?
— Подглядываешь? — спросил я, хотя задавать такой вопрос было глупо.
— Подглядываю.
— И тебе не стыдно? Мужчина моется, а ты на него глядишь. Другого занятия не нашла.
— Хотя бы и так. Что ты мне сделаешь? Хочу смотреть и буду.
Терпеть такое было свыше моих сил.
— Вот я тебе сейчас покажу! — угрожающе сказал я и для убедительности хотел потрясти в воздухе кулаком, но камень, на котором держалась нога, зашатался, мыло полезло в глаза, я не удержал равновесия и упал на землю.
За стеной послышался смех.
— Так и надо дураку, что нос на боку.
— Подожди! — крикнул я в сердцах. — Я тебе покажу!
«Показал» я очень скоро, на следующий день.
Незаметно, как и в первый раз, взгромоздился на стену и выплеснул на свою обидчицу целый таз воды.
Настя стояла мокрая, ошеломленная, капли медленно отрывались от подола ее платья.
— Вот, — сказал я, — больше не будешь.
Мне было ни к чему связываться с этой девчонкой, но она не отставала от меня. Я слышал, как Лешка Крылышкин, центр нападения нашей команды, спрашивал ее:
— Что ты ходишь за парнем, словно тебя веревкой кто привязал?
И она, ничуть не смущаясь, ответила ему с такой простотой в голосе, что у меня внутри все задрожало:
— А почему мне за ним не ходить? Ты же знаешь, что я его люблю.
«Какое нахальство! — думал я. — Этого еще не хватало!»
После игры мы неторопливо одевались и уходили стайкой со стадиона, и Настя, оттиснув меня от какого-нибудь парня, шла рядом, неся мой чемоданчик. Она начинала разбирать нашу игру, ругала нападающего Лешу Крылышкина за то, что он не взял у меня в решающий момент мяч, вратаря Вадима, левого крайнего Трофимкина и заявляла, что всю игру «сделал» я.
Ребята почему-то любили Настю; они выделяли ее среди других болельщиков и болельщиц, не обижались на ее несправедливую критику. Но каково было это слушать мне!
Самое неприятное ожидало впереди, когда мы подходили к нашему дому и я пытался забрать свои вещи. Это было делом нелегким: не будешь же на виду у соседей гоняться за семнадцатилетней девчонкой.
Я спросил ее по-хорошему:
— Хватит, поносила. Давай сюда.
— Опять сегодня пойдешь к ней?
— Что мне, к тебе идти, что ли?
— А чем я хуже ее?
Настя гордо вскидывала голову. Ее подбородок, плечи, маленькие руки, босые ноги — все это было для меня обычно и знакомо с детства.
Препирательства тянулись долго.
Из окон напротив выглядывали соседи. Кто-то смеялся.
Наконец чемодан с грохотом летел на булыжник мостовой и раскрывался при этом, на пыльную дорогу высыпались бутсы, гетры, мокрая от пота майка, Настин бутерброд, завернутый в газету. Все, кроме бутерброда, я засовывал обратно в чемодан, а Настя стояла на тротуаре надменная и невозмутимая.
Свободные часы я проводил у Басманова. Это был местный художник, хранитель городской картинной галереи. Во время войны старик вместе со сторожем Кузьмой рыл ямы и прятал в них аккуратно завернутые холсты. Теперь он занимался реставрацией попорченных картин.
Я познакомился со стариком, когда он рисовал портреты передовиков для заводского клуба. Я позировал ему в рабочей робе, грязный, улыбающийся, на каменном молу, где кружились чайки и лениво бились спокойные волны. Он сам выбрал это место. Он щурился от света и любил говорить мне:
— Не думайте, что я пишу вас для потомства, Баренцев. Но если бы я мог передать хоть сотую часть правды, это было бы для человечества поважнее рафаэлевской мадонны.
Тому, что мою личность не удалось увековечить для потомства, помешала моя улыбка. На портрете так и лезли вперед все тридцать два зуба, и мастер цеха Федор Палыч, строго обозрев меня уже на стене в клубе, сказал:
— Несерьезно. Мальчишка. Штаны бы с тебя спустить.
Домик Басманова стоял на горбатой улочке, забирающейся высоко в поднебесье. Вдоль улочки росли высокие тополя, верхняя сторона листьев была темно-зеленой, а нижняя серебрилась при ветре.
Тополя были старые, ветки внезапно стали сохнуть, на некоторых деревьях висело всего десятка два листьев.
Когда я приходил, Басманов обычно сидел за холстом и откладывал работу неохотно. Он часто болел, но и больной писал, жаловался только, что болезнь рождает праздные мысли.
Возле домика художника городские власти строили высокое каменное здание. Окна домика упирались в стену этого здания, и оно заслоняло ему свет. Это огорчало старика и, казалось, было для него самым большим несчастьем. Басманов показал мне свои портреты; он рисовал рабочих, колхозниц, женщин, стариков. С его полотен вглядывались в меня странные глаза. Они осуждали меня или хвалили. Их нельзя было разгадать и не хотелось от них уходить. Что они видели в тебе, эти глаза, доброе или злое?
Он увлек меня своими портретами, я загорелся желанием писать и решил попробовать силы в живописи: просидел несколько дней наедине с красками; старик дал мне книги об искусстве, но у меня ничего не получилось, и я сжег свою мазню.
Дверь в домик старого художника всегда была открыта, и я без стука заходил в комнаты.
— Ну вот вы теперь и воин, — говорил, оборачиваясь, Басманов, —