Шрифт:
Закладка:
Так рычать не умела ни одна из наших собак. Все они рычали, используя объём своих грудных клеток, – Кержак же рычал всем собою, обращённым в комок кромешной ненависти.
Он выказывал готовность к немедленному убийству.
Он не оставлял ни малейшей надежды на возможность игры.
Ещё не веря в случившееся, Золька, как бы увлекая мужчин, совершила короткий рывок – но верный ей во всём Толька даже не тронулся с места.
Кай обежал Кержака с другой стороны и, припав на грудь, вожделенно, с неизъяснимой тоской заглянул куда-то в пасть Кержаку, где искрилась эта сияющая кость.
Кержак чуть приподнял голову и зарычал повторно.
Его рык раздавался будто из-под земли. Из того позапрошлого мира, где не знали Христа. В том мире люди ещё не научились складывать понятия в слова, но уже запомнили наверняка, что они стремительно смертны.
Кай отпрянул.
Толька сделал шаг назад.
Нигга смотрел спокойно, но недвижимо.
…И тут взъелась Золька.
С краткого, почти человеческого вскрика началась её песня. То с грудным болезненным распевом, то с истеричным подвизгиванием, она возлаяла:
– Что? Что с вами?! Я не верю своим глазам!
Воплощённая женская горечь, она бросилась к безотказному Тольке:
– Стыжусь! – кричала она. – Стыжусь и не верю! Иди и забери эту кость, ты!
Толька отвернулся в сторону и, виноватясь, ткнулся мордой в снег, тщетно надеясь обнаружить там что-нибудь, способное утешить женщину.
Золька рванулась к белому Каю:
– А ты? Ты способен обогнать ветер! Как ты можешь позволить так унизить себя?..
Она ударилась оземь и порвала на себе одежды. Поднялась и уже без слов возрыдала повторно.
Я наблюдал за этим, потрясённый.
Задыхаясь в последнем уповании, Золька бросилась к Нигге.
– Ты всегда был самым сильным!.. – скрежетала она, скаля зубы. – Ты сильнее нас всех!..
…Но Нигга оборвал её крик.
В привычной своей невозмутимости он обошёл бьющуюся в припадке Зольку и, не глядя на Кержака, уверенно двинулся по утоптанной снежной тропке в лес.
«Здесь нечего обсуждать, – говорила сама посадка его головы, недрогнувшая спина, подобранные и заиндевевшие брыли. – У нас прогулка. Надо идти».
Толька, не глядя в глаза своей подруге, большим полукругом обошёл её и поспешил за Ниггой.
Двигаясь наискосок, почти боком, Кай всё ещё косился на Кержака. Но наконец, решившись, двинулся обиженной трусцой вослед двум другим кобелям.
Я взглянул на Зольку.
Глаза её смотрели пепельно, словно она пережила страшный пожар.
Пепел стелился по декабрьскому снегу.
Дремучий, чёрный, пахнущий выгоревшим жилищем Кержак лежал посреди этого снега.
* * *
Этот пёс не искал в лесу падали или помоев.
Сторонился любых грязных запахов.
Не рыл носом, не облизывал чужие жёлтые разводы на снегу.
В нём явно имелся особый скепсис к телесному: Кержак даже не обнюхивал встречных собак.
И никаким кобелям не приходило в голову обнюхать его! Половая принадлежность Кержака был очевидна заранее и уточнений не требовала.
Он доказал нам, что, не вступая в ссоры с другими собаками, способен жить за решёткой вольера. Спать хотя бы время от времени в той конуре, где ему вздумается переночевать. Ни Зоя, ни даже Нигга не скажут ему ничего. Но при этом всем своим видом Кержак выказывал: за решёткой ему делать совершенно нечего.
И, хотя Кержак ничего не требовал, однажды наша семья решила: он единственный из всех питомцев имеет право на жизнь во дворе. Он никогда не порвёт обувь. Не перегрызёт провода. Не растреплет по всему двору мусорный мешок.
Он будет заниматься исключительно делом. Ненавидеть всех, помимо семьи.
С тех пор к нам никто не заходил даже по случаю. Хороших людей для Кержака не существовало. Прикормить его посторонним было невозможно. Даже будучи голодным, он не прикасался к любой пище, если её не вынесли хозяева в миске.
Кержак твёрдо чтил свои, понемногу установившиеся традиции.
Нагулявшись в лесу, собаки лезли в любую чёрную весеннюю лужу, и хлебали оттуда. Кержак всегда терпел до реки.
Когда мы спускались к воде, он всякий раз шёл к своему, давно им выбранному углу – где небольшая заводь и заросли прибрежного кустарника.
И даже там он не торопился, но, зайдя только передними лапами, некоторое время принюхивался: не изменилась ли вода на вкус.
Иной раз, ожидая по несколько минут, когда он напьётся, я восхищённо думал: как давно томила его жажда! как трудно должно было даться ему ожиданье!.. Ведь шерсть его была самой пышной!
Но то было не единственным его дремучим правилом.
Среди прочих маршрутов в тёплое время года, был у нас любимый – к неизвестно кем построенной часовенке, стоявшей на высоком берегу.
Придя туда, я всякий раз садился на ступеньки часовни, и некоторое время смотрел на воду.
Но однажды возле часовни нас застигнул дождь, и я заторопился домой, объявив собакам:
– …пора, ребята! Погуляли.
Все поспешили за мной – и лишь Кержак, против обыкновения, остался сидеть на берегу у часовни.
Я всерьёз подумал, что он заболел.
– Кержак, ты что? – позвал я снизу, но он не двинулся с места.
– Милый мой, как так… – сказал я, и, отирая с лица хлещущую влагу, полез к нему наверх.
Барабаня, дождь непрестанно отекал с крыши часовни.
Привстав возле пса на колени, я потрогал его мокрый нос, грудь, уши.
– Да всё вроде нормально… – сказал я скорей себе самому.
И здесь меня осенило.
– Кержак?.. Мне посидеть, что ли?
Я сел возле него, и с положенным ситуации умиротворением, пусть и сквозь текущие по глазам струи, взглянул на реку.
Кержак тут же весело вскочил, метя мокрым хвостом: ну вот, теперь можем идти.
* * *
У него определённо имелась только одна дурная черта: он противно лаял.
В нём одновременно будто бы жили два зверя: если за рык отвечал лев, то за лай – лиса.
Кержак мог по часу, не двигаясь с места, лаять на гуляющих по двору сорок. Мог облаивать качаемые ветром сосны. Он лаял на темноту, на ветер, на грозу.
Отчаявшись, я выбегал на улицу, захватив по пути веник или тапку, – но Кержак никогда не пугался.
– Кержак! – кричал я, срывая голос. – Заткнись!
Поднявшись, он медленно взмахивал хвостом, разглядывая меня с любопытством: а зачем тебя сразу и веник, и тапка, хозяин?
…В очередной раз он разлаялся, когда я мыл младшей дочери голову.
Пока я терпел его пустопорожнюю истерику, дочь голосила на свой манер о едком шампуне, попавшем в глаза, и раздражение моё достигло критических степеней.
Я вылетел на улицу, вынося настежь