Шрифт:
Закладка:
— Проклятые австралийцы!.. Где же ты, Узбакийа, чтобы я мог рассеять свою тревогу, горести, и запастись терпением?.. — Затем он развернулся на пятках, бормоча про себя. — На вечное мучение… К Костаки.
Не успел он произнести до конца имя греческого бакалейщика, как ему страстно захотелось вина…
Женщины и вино в его жизни были связаны неразрывно, как одно целое. Будучи с женщиной, он впервые предался вину, а затем это вошло у него в обычай, как один из элементов и стимулов удовольствия, при том, что он не позволял, чтобы они — то есть женщины и вино — были постоянно тесно связаны друг с другом. Много ночей он проводил один, без женщин, и потому ему было необходимо облегчить свои страдания вином. С течением времени и закреплением этой привычки удовольствие от вина стало возбуждать его.
Он вернулся по той же дороге, по которой пришёл, и направился в бакалейную лавку Костаки в начале Новой дороги. То была большая лавка, снаружи выглядевшая как бакалея, а внутри была баром, отделённым маленькой дверкой. Он остановился перед входом, смешавшись с другими клиентами и рассматривая дорогу — нет ли там отца. Затем он подошёл к маленькой внутренней дверке, не не успел ступить и шага, как заметил человека, что стоял перед весами, а господин Костаки сам взвешивал ему какой-то большой свёрток. Он невольно повернул голову в его сторону, и в тот же миг лицо его омрачилось, всё тело затряслось, а сердце сжалось от страха и отвращения. В облике того человека не было ничего такого, вызывающего эти враждебные эмоции. Ему шёл уже шестой десяток, одет он был в широкий джильбаб и чалму. Усы его поседели, а на лице было выражение одновременно и высокомерия, и кротости. Ясин в тревоге пошёл своим путём, будто убегая, прежде чем взгляд того человека упадёт на него. Он с силой захлопнул дверь бара, и вошёл. Земля словно уходила у него из под ног…
13
Он бросился на первый попавшийся стул, который подвернулся ему около двери. Он казался изнеможённым и бледным. Затем подозвал официанта и тоном, говорившим о том, что у него лопнуло терпение, потребовал принести ему графин коньяка. Бар этот больше походил на комнату: с потолка её свешивался большой фонарь, а по бокам стояли деревянные столы и бамбуковые стулья. Сидели за ними крестьяне, рабочие и господа. В центре комнаты, прямо под самым фонарём, стояло несколько горшков с гвоздикой. Странно, но он не забыл того человека, он узнал его с первого взгляда.
Когда он последний раз его видел?.. Он не мог решить, но очевидно, что он видел его за целых двенадцать лет лишь пару раз, и один раз — как раз сейчас — и это потрясло его. Тот человек, без сомнения, изменился, стал почтенным старцем!.. Да проклянёт Аллах слепой случай, из-за которого он подвернулся у него на пути. Он скривил губы в отвращении и негодовании и почувствовал горечь унижения, что разлилась во рту. Как же это было унизительно! Он едва очухался от головокружения, навеянного ему старинными воспоминаниями или этой проклятой случайностью, что произошла сегодня. Теперь он превратился в униженного, разбитого горем поражения человека, нет, слабака… Но несмотря на это, он с удивлением принялся вспоминать отвратительное прошлое, а в сердце его стояла сильная тревога. Сумрак в его памяти отделился от безобразных теней, что долго сражались с ним, словно в знак страданий и ненависти, и среди всех воспоминаний проступило одно: фруктовая лавка, расположенная в начале переулка Каср Аш-Шаук, где и всплыло лицо со смутными чертами. То было его лицо, когда он был ещё мальчишкой; он видел, как он сам ускоряет шаг, приближаясь к тому месту, где его поджидал тот человек, нагрузивший его кулём с апельсинами и яблоками, и он в радости взял его и вернулся к женщине, которая послала его в лавку — не к кому-то ещё, а к своей матери, увы!.. Он вспомнил, как вне себя нахмурился, задыхаясь от гнева, а затем в памяти его возникло лицо того лавочника, и он в тревоге спросил себя, узнает ли он его, если встретится с ним взглядом?.. Вспомнит ли этот человек в нём того мальчугана, который был сыном той женщины?..
Он содрогнулся от ужаса, и силы покинули его дородное, мощное тело, превратившееся, судя по ощущению, в ничто. Он принёс графин и рюмку, налил себе, и жадно, нервно выпил, торопя удел всех пьяниц — сначала оживление, а потом забвение. И вдруг из самых глубин воспоминаний о прошлом перед ним всплыло лицо его матери; он не смог сдержаться, и плюнул. Что же ему проклинать теперь: судьбу, что сделала её его матерью, или её красоту, что пленяла многих и окружила его горем?!.. Вся правда состояла в том, что он был не в состоянии изменить что-либо в своей судьбе, лишь подчиниться предопределению, что растёрло в порошок его самолюбие. Разве было справедливо, чтобы после всего этого он ещё и признал это велением судьбы, как какой-нибудь грешник?!.. Он не знал, чем же заслужил такое проклятие: ведь детей, воспитанных разведёнными матерями и вышедшими в мир, не так уж мало, и, в отличие от большинства из них, от своей матери он видел лишь безупречную ласку, безграничную любовь, и полное потакание, которые не мог обуздать даже отцовский контроль. У него было счастливое детство, опорой которому служили любовь и мягкость. В его памяти всё ещё хранилось множество воспоминаний о его старом доме в переулке Каср аш-Шаук: например, о той крыше, с которой он глядел на другие, бесчисленные крыши, видел минареты и купола мечетей со всех четырёх сторон, и машрабийю собственного дома, выходящую на квартал Гамалийя, по которому ночи напролёт следовали свадебные шествия, освещаемые свечами