Шрифт:
Закладка:
И с тех пор мы больше не встречались. Из школы я ему послал всего лишь одно или два письма.
Июль 1941 г,
На заводе стали устраивать вечера так называемых «танцев нового урожая». Либретто сочинил настоятель храма Хатимана бога войны; жена управляющего отделением банка напела слова песни на патефонную пластинку и поставила танцы. Ходят слухи, что в свое время она была гейшей в Кобэ, но мои невестки уверяют, что это выдумка, исходящая из лагеря наших недругов. Обе мои невестки — активные деятельницы в местной организации Женского союза и всегда стремятся оказаться первыми по части размещения среди населения облигаций государственного займа, а также отправки подарков солдатам на фронт. Своими постоянными победами над соперницами из лагеря наших конкурентов они во многом обязаны энергии жены управляющего банком. Поэтому-то они и защищают ее.
Движения в танце урожая несложны. Самисэна не требуется, танцы идут под аккомпанемент барабана. Проигрыватель доставляется на грузовике, а вместо соломенных широкополых шляп и женских повязок и мужчины и женщины одинаково повязывают голову полотенцами с изображением восходящего солнца.
На одном только новом заводе теперь около тысячи рабочих, и поэтому танцы устраиваются вечером в субботу прямо на берегу. И на лесопильном заводе и на фабрике вполне достаточно древесных отходов для костров. Высоко вздымающееся ярко-красное пламя, а вокруг него плотная черная стена танцующих. Все это вовсе не выглядит так красочно и оживленно, как расписывает инициатор этой затеи — мой средний брат, хвастаясь своей выдумкой. И что-то совсем не похоже, чтобы таким путем удалось подогреть энтузиазм рабочих, возбудить у них желание работать еще больше и лучше и таким образом ускорить выполнение казенных заказов, памятуя, что отношения с Америкой обострились. Наоборот, в кругу танцующих чувствуется скорее безразличие, усталость и уныние, как бывало у нас на занятиях по военной подготовке. Если уж действительно хотят их подбодрить, так вместо того чтобы заставлять людей плясать по сорок минут, лучше бы их пораньше отпускали домой. Это доставило бы им куда больше радости. Но братья убеждены, что они поступают правильно. Они уверены, что рабочие должны быть им благодарны. В самом деле, работа прекращается на целых сорок минут раньше, станки останавливаются, и рабочие знай себе танцуют на бережку, а денег с них не удерживают ни копейки. Я знаю, что братья заблуждаются. Хорошо бы разъяснить им это, но не хочется спорить. Обычная моя слабость. Больше того, это можно даже назвать подлой трусостью.
Неужели те две женщины вчера вечером действительно не заметили меня? Звезды были затянуты легкими облаками, небо и море темны — ничего удивительного, если и не заметили. Но вполне возможно, что они знали о моем присутствии и нарочно говорили о нашей семье все эти ядовитые слова, которых они не решились бы сказать нам прямо в лицо. Как бы то ни было, но их возмущение справедливо. В тот вечер тоже были танцы. Теперь я стараюсь не смотреть на них во время прогулок и поэтому вышел на берег уже около одиннадцати часов. Встретились мне эти женщины при обстоятельствах иных, чем господин Канно. Женщины шли по тропинке с поля, а я сидел на низком камне на берегу. Одна из женщин, довольно высокого роста, в широких шароварах военного времени, сначала со слезами рассказывала о том, что на фронте погиб кто-то из ее близких. «Да, многие теперь погибают»,— поддержала ее другая женщина, постарше. И вдруг обе они стали ругать тех, кто заставляет плясать полуголодных рабочих. Возможно, напомнили им о танцах остатки погашенных костров, видневшиеся вдали на полоске песчаного берега: ветер с моря раздувал угли, и они вспыхивали то здесь, то там, похожие на блуждающие огоньки. «Ишь,— говорила женщина,— как они тут бьют в барабаны, будто молят небо ниспослать дождь в пору засухи. Только один дом во всей округе хочет, чтобы война шла десять, а то и сто лет. Наплевать им, что война всем приносит слезы. Кричат, что все для государства — от винтовочного патрона до последней банки консервов, а сами выставят у дверей жандармов и жрут, и пьют, и пляшут. Что им печалиться! На людской-то крови они зарабатывают огромные деньги. Теперь уже всех, даже и сорокалетних мужчин, забирают в армию, а у них в доме трое сыновей — молодые, здоровые парни. И когда только падет на их голову кара за наши муки!»
Женщины взывали к справедливому возмездию и слали нам проклятия. Старшим братьям они желали, чтобы им оторвало ноги, как то случилось с рабочими, пострадавшими при недавнем взрыве боеприпасов, а меня немедленно отправили бы на фронт и пусть бы я погиб в бою.
Меня словно ударили хлыстом. Нет, это не те слова — трудно передать, что я тогда почувствовал. С меня как будто сорвали одежду и били, били плетьми, совсем нагого у позорного столба. Плети врезаются в тело, жгучая боль терзает меня, и вместе с тем я испытываю какую-то болезненную радость. Впервые я услышал такое откровенное, решительное и гневное осуждение нашей семьи. Но правда была лучше подобострастия и лести, пышным цветом расцветавших вокруг нас особенно в последние два-три года.
Домой я возвратился измученным и совершенно разбитым. Словно перенес серьезную хирургическую операцию. Спать я не мог, все думал.
Мысли, прежде лишь изредка возникавшие у меня, такие неясные, расплывчатые, те, что, бывало, промелькнут и затаятся где-то в мозгу, теперь оформились, стали четкими, ясными.
Прошение об отсрочке призыва нужно было подать до конца мая. Но я так и не сделал этого.
Июль 1941 г.
О разговоре, услышанном в тот вечер, я не рассказал никому. А что бы было, если бы я рассказал дома? Ни отец, ни братья даже не рассердились бы, а подняли бы меня на смех. Все сплетни, всякое злословие о нашей семье они всегда объясняют завистью своих конкурентов. И еще больше гордятся своими удачами. Как язвы на теле после порки, воспалившись, гноятся и все не заживают, так и у меня: что бы я ни делал и о чем бы ни думал, не стихает боль от пережитого в тот вечер. Слова женщин, точно мелкие осколки