Шрифт:
Закладка:
И было в его позе нечто, что утихомирило взволнованного учителя. Он хмуро взглянул на Маштая. Подумал минуту и потом отменил занятия.
– А вы все-таки ишаки, – кинул он вдогонку Гемуевым, – я еще до вас доберусь.
Но Гемуевы не обижались. Подвиг Маштая был таков, что затемнял все остальные события и треволнения жизни…
Когда донесли Тенгизу обо всем происшествии, он, не сказав ни слова, отравился к мечети. Повстречавшись с Хаджи-Магомет-Гиреем и наскоро попросив у него извинения за «глупого ребенка Маштая», Тенгиз рассеянно оглядывался, как будто что-то потерял.
– Что ищет уважаемый Тенгиз? – спросил Хаджи.
– Я хочу взглянуть на этот камень, – отвечал Тенгиз, уверенный, что его поймут, о каком камне идет речь.
Конечно, лучше Магомет-Гирея-Хаджи никто не знал, куда положен камень. Усматривая в желании Тенгиза взглянуть на камень сочувствие и внимание к собственной оскорбленной особе, Хаджи, охотно провел отца провинившегося ученика к полуразрушенному углу ограды, куда свален был камень.
– Вот он, – Хаджи толкнул кизиловой тростью предмет своего гнева.
Тенгиз внимательно присмотрелся и также пошлепал гладкую поверхность камня своей клюкой. Но в жесте его сквозила нежность. К кому? К камню? Едва ли…
– Валлаги-азым! – пробормотал Тенгиз. – И я бы такой поднял… – И весь погруженный в думы, забыв проститься с Хаджи, он ушел к себе.
А разочарованный Хаджи, подождав удаления Тенгизовой спины, толкнул камень ногой, плюнул на него и, махнув рукой каким-то своим мыслям, побрел на край аула, где находилось жилище Гемуевых. Там, среди почтения со стороны старших членов семьи и озорства младших, Хаджи надеялся рассеять волновавшие его чувства…
…Высшим достоинством считается самообладание и верность законам религии и народа. Законы религии известны под именем «шариат», законы народа составляет «адат» или по-кабардински «хабзэ». В основании шариата лежит Коран. В основании адата – народный дух, породивший обычаи.
С младых лет горец проникается мыслью о необходимости соблюдать как те, так и другие правила жизни. Если бы меня спросили, в чем состоит главная разница между психологией кавказца и психологией европейца, я бы сказал, что разница состоит в том, что у горца есть нечто, что он признает абсолютным и незыблемым.
А у европейца все подвержено сомнению и относительности. Но это отличие слишком глубокое и, так сказать, философическое. Есть еще много других отличий, из которых одно особенно бросается в глаза. Я говорю о способе выражения внимания, как он проявляется на Кавказе и в Европе.
Когда европеец приглашает вас в дом и показывает вид из окна на тысячу дымящихся кровель, вы обязаны оценить красоту вида шумным восторгом. При этом вы должны нагибаться вперед, рискуя, что на вашу физиономию свалится небольшой сюрприз в виде куска сажи. Вы должны, вдыхая сложный состав бензина, копоти и пыли, называемый городским воздухом, беспрерывно восклицать: «О, о, о, замечательно! Изумительно! Восхитительно!». Если вы будете молчать и если вы недостаточно искренно и громко воскликните: «Чудесный вид! Необыкновенный воздух!», то вас сочтут невежей.
Совсем иначе на Кавказе. Здесь как раз наоборот. Если хозяин дома скажет вам: «Сегодня небо безоблачно, не хотите ли взглянуть, как садится солнце за Эльбрус» и поведет вас на балкон. И если вы увидите, что миллион окровавленных ангелов, с грозно поднятыми огненными мечами несется по вечереющему небу. И если дыхание гор пронзит вашу грудь, пронзит до боли, до нестерпимого восторга… пронзит так, что вы должны стиснуть зубы и впиться ногтями в ладони, чтобы сдержать вырывающийся крик… И если вы этот крик не сдержали, вас сочтут за особу, которая по роковой случайности носит на голове не платок, а папаху. Если же вы, с ужимками и прыжками, начнете объяснять – как прекрасен этот вид! Как красив Эльбрус! Как захватывает вас эта картина – то, поверьте, на вас взглянут, как на слабонервного полуидиота. Ибо предполагается, что каждый, имеющий глаза, – видит. И каждый, живущий под небом, разумеет, что есть красота.
…В 1914 году, летом, после объявления войны, горцы Кавказа обратились к императору с просьбой разрешить им помочь России одолеть врага. Просьба эта была обращена не прямо к императору, но через посредство наместника на Кавказе – графа Воронцова-Дашкова. В состав делегации, направившейся от имени кабардинского и балкарского народов, входил также и Тенгиз. Уже более двадцати лет не выезжал он на плоскость. Но ради такого случая, ради надежд, что будет дано разрешение кровью купить Кавказу равноправие с остальными гражданами России, Тенгиз собрался в путь.
За двадцать лет многое изменилось на плоскости. Там, где стояли вековые леса, проходила дорога, окаймленная мелким кустарником. Там, где когда-то происходили конские ристалища, возвышалось странное здание, имевшее два ряда окон. Тенгиз никогда не видал двухэтажных домов. Но странность этого здания увеличивалась по мере приближения к нему. Вот показались знакомые вышки. Это были семафоры. А рядом с кирпичным двухэтажным домом (железнодорожной станцией) проложены были бесконечные железные палки, на которых стояли разноцветные дома-вагоны. Но удивительнее всего была черная скала, с трубой, на огромных колесах, она двигалась, потрясая землю, кричала тонким пронзительным голосом, выпускала клубы пара, как будто бы внутри сакли находились раскаленные камни и кто-то поливал их водой.
Как бы поступил европеец, впервые в жизни увидавший паровоз? Вероятно, он схватил бы за руку своего соседа и с невразумительным криком потащил бы его рассматривать диковину. Или, быть может, испугавшись, он назовет невиданную машину «исчадием ада» и откажется приближаться к ней.
Тенгиз, конечно, был поражен видом катающегося парового дома. Быть может, любопытство мучило его. Быть может, его старое горло сжималось желанием спросить: «Что это?». Но он не спросил. Когда его подвели к специальному вагону, предназначенному для делегации, он, на правах старейшего, первым вошел в него. Когда ему указали место, он безмолвно устроился поудобнее на пружинных подушках сидения. И когда поезд дрогнул и тронулся, он, как полагается, произнес вполголоса: «Хош-гяльды» (В добрый путь!) – и посмотрел в окно на убегающий горизонт, на краю которого синели горы. Лишь впоследствии, во время завтрака, он между прочим, мимоходом, спросил:
– Чем кормят этого железного коня?
И, узнав, что его «кормят» углем и нефтью, удовлетворился ответом и уже никогда не возвращался к вопросу о поездах и паровозах…
В кругу друзей, например, в моем обществе, Маштай позволял себе задавать вопросы о том, что его интересовало и удивляло. Он разглядывал фотографический аппарат, которым его снимали, не менее часа. Самым удивительным в этом аппарате казалось ему то, что люди получались цельные, но маленькие.
– Это вроде зеркала, – сказал он, – но