Шрифт:
Закладка:
Евгений! Какое значительное у Пушкина имя, варьирующее один и тот же примерно сюжет человека, глухого к поэзии, далекого от нее, но все-таки чем-то родного и приятного автору. Евгений… Ба! уж не есть ли это светское, мирское имя того, кто в духовном своем сане известен как Александр Пушкин?! Известны его пародийные мысли, близкие Евгению с его маленьким счастьем на общих путях (“Мой идеал теперь – хозяйка, мои желания – покой да щей горшок, да сам большой”), давшие повод судачить о солидарности Пушкина с горшечными мечтами Евгения и его же, авторской, неприязни к Памятнику, побившему все горшки. Тем более тот именуется в поэме не иначе как кумир или еще хуже – истукан. Дескать, идол бесчувственный, Ваал государства… Но при чем здесь Ваал? Совсем другой идол. И вообще “кумир” для Пушкина не такое уж бранное слово. Во всяком случае, в споре “горшка” с “кумиром” его выбор не вызывает сомнений. Поэт – черни:
Тебе бы пользы всё – на весКумир ты ценишь Бельведерский.Ты пользы, пользы в нем не зришь.Но мрамор сей ведь бог!.. так что же?Печной горшок тебе дороже:Ты пищу в нем себе варишь.Вся беда в том, что мы не верим в Аполлона. Почитаем его выдумкой, поэтическим иносказанием. Но Пушкину Аполлон не пустой звук, а живой бог, чьи призывы он слышал, чей лик запечатлел.
………………Его глазаСияют. Лик его ужасен.Движенья быстры. Он прекрасен,Он весь, как Божия гроза.Какое необычное, непонятное уму сочетание: ужасен – прекрасен! И как догадался Пушкин, что это так и есть, что прекрасное ужасает, что смешение восторга и ужаса возбуждает дельфийский владыка, в чьем облике нам мелькает нечаянно что-то африканское, дикое и в то же время высокое разящее, громоносное, ослепляющее солнцем лицо?! В полном объеме сам Царь – Аполлон – Ганнибал – Поэт.
Среди мраморов в Царском Селе, поразивших воображение мальчика, выделялись два истукана; им-то Пушкин отводил заглавную роль в своем духовном развитии.
То были двух бесов изображенья.Один (Дельфийский идол) – лик младой —Был гневен, полон гордости ужасной,И весь дышал он силой неземной.Другой – женообразный, сладострастный,Сомнительный и лживый идеал,Волшебный демон – лживый, но прекрасный.Пред ними сам себя я забывал;В груди младое сердце билось – холодБежал по мне и кудри подымал.Евгений у подножия Памятника кое-что перенял от смутного ужаса мальчика-Пушкина перед статуями в Царскосельском саду. И тот и другие идолы приковывают, околдовывают, властвуют над душой человека. Но, перенеся в ситуацию “Медного всадника” отроческие переживания и хождения вокруг Аполлона, Пушкин рассек и развел себя в лице Петра и Евгения. Пиитический ужас, священное безумие, оторванные от Поэзии, в человеческом исполнении сделались смертным страхом и темным помешательством. Не просветленный гением, хаос поглотил несчастного. А Пушкин, переступив через свою низменную природу, через собственное раздвоение между человеком и гением (составившее тему “Медного всадника”), возликовал и возвысился вместе с Памятником. Последнему найдена уникальная в своем совершенстве позиция:
И, обращен к нему спиною,В неколебимой вышине,Над возмущенною НевоюСтоит с простертою рукоюКумир на бронзовом коне.Спиной к человеку, всем существом в стройной гармонии сфер, попирающий бездны и самое безумие разъяренных стихий подчинивший грозному взмаху простертой в неколебимую высь, дирижирующей судьбою руки, – таков Аполлон, губитель и исцелитель, хозяин дружественных инструментов – лука и лиры, дальновержец, исполненный нечеловеческой гордости и неземного величия. Те, кому посчастливилось увидеть Аполлона в лицо, находили его точно таким, каким он показан у Пушкина.
“…Я сделал попытку выйти за пределы человеческого и возвыситься до бога Аполлона.
Я узрел его, гневного, в золотистой бронзе, увлеченного битвой и мыслью. Вот она, моя первая попытка подняться над людьми…” (Из письма Антуана Бурделя Сюаресу, 31 декабря 1926 г.).
К сожалению, сейчас у меня нет возможности поточнее узнать, кого изображала вторая статуя в Царском Селе, повергавшая в трепет юного Пушкина. Не исключено, то был Вакх-Дионис: древние, помнится, представляли его женоподобным. Но как бы там ни было, это уже не столь существенно для понимания “Медного всадника”, текст которого принадлежит Аполлону, тогда как Дионис не имеет здесь самостоятельного лица и представлен со своими стихиями оборотной стороной того же Аполлона, солнценосного бога Поэзии, как ее, Поэзии, так сказать, творческая подкладка. Истукан и безумие – мы уже видели, что в этих обличьях выступает обычно Поэт у Пушкина в своем чистом и высшем значении, в независимости ото всего. Он либо стоит столбом, ни на кого не обращая внимания, либо носится, как сумасшедший, “и звуков и смятенья полн”. В “Медном всаднике” даны оба варианта: истукан-памятник Петра, построившего Город, и безумие-наводнение, грозящее их затопить, а в сущности ими же вызванное, санкционированное и с ними соединенное.
Каким-то темным чутьем Евгений понимает, что Петр повинен в буре, обрушившейся на Петербург, что в этих периодических приливах стихии видны рука и замысел основателя города. В самом деле, волны и Всадник действуют заодно; он их предводитель, полководец, пославший на приступ своих же твердынь. Не забудем о военной и мореплавательской страсти Петра, участвующей в сцене бедствия, мрачной по смыслу, радостной по интонации, написанной с таким же подъемом, как “Тесним мы шведов рать за ратью”, и озаренной слышимым в этом вое и вихре шествием вдохновения. Атака духа, ринувшегося в пробитое Петром окно – с видом на море, – заставляет вспомнить, что это в обычае Диониса – развязывать страсти, отворять стихии и повергать вакханта в экстаз, который и есть творчество в изначальном его, хаотическом качестве, покуда исступление не перейдет в свое светлое производное, безумство не обратится в гармонию. О таком переходе древние говорили: “Дионис бежал к Музам”, подозревая, должно быть, союз противоположных по свойствам, но равных в прорицательстве демонов – Диониса и Аполлона, как бы конкурирующих друг с другом в таинствах искусства. Помните, у Пушкина говорится о вдохновении: “Плывет. Куда ж нам плыть?..” Вот и поплыли:
Погода пуще свирепела,Нева вздувалась и ревела,Котлом клокоча и клубясь,И вдруг, как зверь остервенясь,На город кинулась…Но этот взрыв ничем не ограниченной, неукротимой, первобытной энергии все-таки удержан на самом пределе рукою того же Петра. Как бы ни клокотали волны, вышина-то неколебима, и в