Шрифт:
Закладка:
Жанна СВЕТ
ПЕРЕД СМЕРТЬЮ МАМА ПОЛЮБИЛА МЕНЯ
С нею не любят общаться: слишком уж это утомительно.
То и дело она что-то поправляет на себе, одергивает, расправляет. Приглаживает волосы, тревожно глядя в глаза собеседнику – это тоже не все переносят. Что за манера – смотреть прямо в глаза, словно ищешь в них тень страха? скуки или неискренности?! Смотрит она при этом искательным взглядом, словно упрашивает о чем-то, молит, но о чем ее мольба, непонятно, да и некогда разбираться. Какие мольбы, о чем вы?!
Жизнь несется, скачет, до умоляющих ли взглядов? Пусть даже и думаешь о себе потом, как о колоде бесчувственной, это быстро проходит, а вот беспокойство, которое селит в тебе этот жалкий умоляющий взгляд, это постоянное одергивание и оглаживание одежды, постоянные поиски – неосознанные, разумеется, но все равно раздражающие – зеркала, темного стекла, любой отражающей поверхности, в которой можно было бы увидеть себя и убедиться, что все в порядке, какой-то нарциссизм наоборот – все это безумно утомляет и вселяет тревогу и желание смыться, уйти поскорее и поскорее забыть этот ищущий взгляд, этот торопливый захлебывающийся голос: она знает, что с нею не любят разговаривать, черт возьми, она совсем не глупа при этом своем поведении, она даже знает причину такой нелюбви к ней, но ей словно все равно, лишь бы только удалось рассказать как можно больше, пока попавшийся и томящийся собеседник еще не ушел, еще стоит здесь, перед нею, озирается тоскливо по сторонам, переминается с ноги на ногу и мямлит что-то вроде «да что вы говорите» и «поразительно». Тяжелое зрелище и тяжелое впечатление.
– Мама не хотела меня рожать. Она случайно попалась и собиралась избавиться от меня.
Она говорит это спокойно, даже апатично, как говорят о чем-то привычном, что стало уже рутиной и не вызывает эмоций.
Я смотрю на нее и жду продолжения, потому что продолжение будет, это уж наверняка.
– Бабушка иногда работала в ночную смену, а дедушки уже не было, он погиб при взятии Кенигсберга. Если бы он был жив, бабушке не пришлось бы работать, до войны они очень хорошо жили.
А тут бабушка приходит с работы утром… она почему-то раньше обычного пришла… Какие случайные мелочи могут спасти жизнь, даже удивительно. Пришла, значит, а на столе письмо недописанное, а в нём мама подруге пишет, что та должна соврать на работе, чтобы маму проводить, когда мама к врачу пойдет – от меня избавляться...
Я смотрю на нее во все глаза. Рассказывать такие вещи о себе! Ну, да, я в нашей конторе лояльнее всех себя веду, другие и глаза закатывают, когда она что-то пытается сказать, и хихикают, и провокационные вопросы задают. Я не могу так, это все равно, что пнуть попавшегося под ноги жалкого уличного котенка. Но близости между нами нет, мы не ходим вместе на обед, не перекуриваем по десять раз на дню, перемывая косточки друг другу, как это делают остальные. Да ее и невозможно представить даже перемывающей кому-либо косточки: она так заполнена собой, она сама себе заменила весь мир, перемывает свои косточки и до чужих ей дела нет. Нет, мы вовсе не подруги, не приятельницы даже. Тем более я удивилась, когда она пригласила меня.
– Бабушка прочла письмо и ужаснулась. Дело в том, что мама к этому времени уже давно болела и перенесла за год восемь операций, а опухоль все росла и росла, и врачи посоветовали бабушке, вернее не посоветовали, как они могли посоветовать такое матери молодой девушки, незамужней... Тогда ведь совсем другие представления были обо всем, а у бабушки еще и воспитание дореволюционное...
В общем, они сказали бабушке: если бы мама родила, это могло бы остановить процесс, такое уже случалось. И вот она с этим настроением приходит домой, с безнадежным, потому что как это сказать дочери, девушке, как думает бабушка, невинной? И потом, дело после войны, мужчин мало, их даже на здоровых девушек и женщин недостаточно, а тут больная, покалеченная операциями, скорее всего и с покалеченной уже душой: а ну-ка, в девятнадцать лет столкнуться с мыслью, что завтрашний день, может быть, не наступит?! Кому она нужна, такая?
Со всеми этими переживаниями приходит она домой и видит, что эта негодяйка, ее дочь, ее «невинная» девушка, нашла-таки кого-то, и все устраивается в лучшем виде, но ведь дура эта пойдет и действительно избавится от единственной возможности спасти себе жизнь!
Я смотрю на нее и не верю своим ушам. Нет, послушайте, у каждой семьи есть какие-то скелеты, пованивающие из шкафа. Но даже сам шкаф стараются держать там, где его не смогут увидеть посторонние! Ещё и ковром завесят или хотя бы занавеской ситцевой.
А тут шкаф не только стоит посреди гостиной, не только дверцы распахнуты, но и скелет уже вытащили и сейчас начнут разбирать по косточкам, как в анатомическом театре. Ловлю себя на том, что озираюсь по сторонам, хотя смотреть абсолютно не на что – кафе и кафе, каких много. Я спохватываюсь, вспоминаю, что эта манера – озираться при беседе с нею – страшно мне не нравится в других, беру себя в руки и слушаю дальше.
– Мама пришла из ванной, а бабушка стоит у стола и письмо ее читает. Конечно, был скандал. Мама кричала, что не хочет ребенка, на черта ей ребенок, если она завтра умрет, и вообще, молодость проходит, война, оккупация, голод, операции, а жить когда, тут еще ребенок, сама себе рожай, если тебе так нужно. Тут бабушка не выдержала и стала маму бить и била до тех пор, пока та не согласилась рожать для спасения своей жизни.
Перед нею уже остыла чашка кофе, к которому она не притронулась, только изредка отпивает воду из стакана. Это она так заказала – чашку кофе, стакан холодной воды. Пирожное она тоже не ест. Я свое уже съела и кофе выпила, время обеденное, я не отказалась бы от чего-нибудь более существенного, но пригласила меня она, платить будет она, она не предлагает мне заказать еще что-нибудь, а сама я не решаюсь: у меня и денег нет таких, чтобы в кафе обедать, и неловко своим заказом намекнуть ей на скупость, хотя я понимаю, дело не в скупости, а просто она не помнит о том, что пора обедать и что я могу быть голодной: сама она так поглощена своим рассказом, что все остальное просто