Шрифт:
Закладка:
В воздухе снова закурлыкал снаряд. Летел высоко в тучах, и неизвестно было, где он упадет через несколько секунд.
Взрыв рванул метрах в пятидесяти позади «виллиса» на дороге.
Шофер, остервенев лицом, проворнее заработал лопатой, разворачивая сугроб на манер бульдозера. Интервалы между взрывами были десятиминутные, и за это время надо было успеть заскочить в лес. Кто его знает, куда очередная «дура» шарахнет? Могли фрицы и углядеть «виллис», они ведь, черти, глазастые…
И когда в небе снова глухо зашелестело, шофер газанул, с натугой осилил сугроб и прибавил скорость.
Очередной снаряд разорвался там, где дорога сворачивала в лес. Шофер объехал свежую воронку и облегченно нырнул за деревья.
Густой ельник по краям дороги был тихий и мирный, с шапками снега на лапах. В сторону уходили просеки со следами автомобильных шин и повозочных колес в рыхлом, размешанном снегу. На елках виднелись указки с названиями «хозяйств». Фамилии «хозяев» подполковник знал: здесь стояли саперы, там — минометчики, а тут — артдивизион. Среди фанерных, наскоро сделанных указок с фамилиями, написанными химическим карандашом, встречались и солидные, сделанные из струганых досок, а то и из дюраля. Надписи на них были выведены краской, фамилии «хозяев» подчеркнуты.
Петр Михайлович усмехнулся: «Ишь, бюрократию развели». Солидность указок его не обманывала. Он знал, что самая большая и нарядная указка у помпохоза его полка майора Андреясяна…
Дорога стала неприметно подниматься в гору. Ельник поредел, начался сосновый бор. Взметнув к небу пушистые вершины, сосны стояли, как литые колонны.
Барташов взглянул на часы и приказал шоферу:
— Налево… Заедем в медсанбат.
Майор Долинина сидела на корточках перед железной печуркой, где потрескивали толстые поленья. Евгения Михайловна жмурилась и терла друг о друга ладони, горячие от тепла печурки. Хорошо, когда в землянке топится печка и полощется в ее огненном зеве рыжее пламя. Хорошо, когда тепло.
В дверь землянки постучали.
— Разрешите, Евгения Михайловна? — услышала она знакомый голос.
— Входите, подполковник, — Долинина одернула на коленях юбку и повернулась к двери. — Присаживайтесь к огоньку.
Петр Михайлович снял ушанку, расстегнул полушубок и присел рядом на кучу поленьев.
— Мои разведчики приспособились из гречневого концентрата блины печь, — сказал он.
— А они вкусные, — отозвалась Евгения Михайловна и поправила обгорелым штыком головни. — Не пробовали? В следующий раз угощу.
— Пол-России еще не отвоевали, а уже блины печем, — ворчливо сказал Барташов. — Как подумаешь, сколько людей каждый день на войне гибнет, нехорошо на душе становится… Всю зиму на берегу толчемся и ни шагу вперед… Блины печь приспособились…
Петр Михайлович сам не понимал, почему он прицепился к невинным гречневым блинам. Какая разница, что готовят солдаты из пайковых концентратов? Вот так вопьется иной раз в голову глупейшая мыслишка, присосется, как пиявка, скоро и не отвяжется.
Конечно, не в блинах было дело. Просто хотелось, чтобы кончилась война. Об этом и думал подполковник каждый день, напряженно и неотрывно. То, что полк застрял здесь, перед рекой, было особенно обидным после того, как наступали от Вязьмы, вышибли немцев из Смоленска, вступили на белорусскую землю. Шли — казалось, не остановить, а потом ткнулись в реку, как головой в стенку, — и все застопорилось… Половину состава потеряли без толку. В этом был виноват и командир полка. Он должен был придумать что-то, измыслить такое, чтобы полк не тыкался, как слепой щенок. Значит, у него не хватило ума, не хватило сметки, опыта, таланта… Может, еще чего-нибудь, необходимого сейчас командирам стрелковых полков…
Но посылать батальоны в лоб, на бессмысленное уничтожение он больше не мог. Другого же ничего не придумал и потому злился.
— Что же вы тогда у печки сидите, подполковник? — насмешливо спросила Долинина. — У вас вон пистолет на поясе, автомат тоже найдется. Кидайтесь скорее на немцев, громите их, кончайте войну.
Петр Михайлович скорбно улыбнулся: на исхудалых скулах напряглись желваки. Насмешка Евгении Михайловны задела его.
Барташов и Долинина знали друг друга не первый год. В начале войны в уральском госпитале Евгения Михайловна три раза укладывала Барташова на операционный стол, пока не залатала накрепко ему плечо, разбитое осколками мины. После выздоровления, получив направление в действующую армию, Петр Михайлович помог врачу Долининой перебраться из тылового госпиталя на фронт и устроил так, что опытный хирург оказался в медсанбате той дивизии, в которой воевал и Барташов.
Перед майором Долининой, потерявшей мужа в первые годы войны, подполковник мог распахнуть душу.
— Не надо, Евгения Михайловна, — устало попросил он. — Я понимаю, что глупо горячиться… Просто сидит внутри заноза. Точит и точит каждый день… Накрутилось все, в комок смешалось. Порой не разберешь, где начало, где конец… А блины здесь ни при чем. Пусть их пекут на здоровье. Я и сам бы их попробовал…
— Худо, значит? — посерьезнев, сказала Евгения Михайловна. — Может, спиртику выпьете? Говорят, мужикам это в унынии помогает.
— Нет, не хочу, — Петр Михайлович потер подбородок. — В восемнадцать ноль-ноль должен быть у генерала.
И тут он понял причину своего раздражения. Он боялся разговора с командиром дивизии. Боялся, что снова получит приказ о форсировании рубежа. Боялся, что полк пошлют в бессмысленную, обреченную на неудачу атаку. В лоб на пулеметы, по открытому месту…
Евгения Михайловна ворошила штыком головни. Багровые крапинки пламени отражались в ее глазах.
— Боев нет, а медсанбат полный, — сказала она. — Каждый день везут с осколочными.
— Достают немцы, — отозвался Барташов. — Как кроты в землю зарылись, а они все достают… Ни к чему в обороне всю ораву к переднему краю тащить… Просил, чтобы разрешили тылы отодвинуть, генерал разнос устроил… Пусть, говорит, все к снарядам привыкают, пусть знают, как пули свистят. Набились, как сельди в бочке, вот немцы и не промахиваются.
Потрескивали в печурке дрова. Зло таращились красным светом отощавшие угольки. В трубе гудел ветер, скрипела дощатая, плохо пригнанная дверь землянки, и от нее тянуло холодом.
Хорошо было сидеть вот так у затухающей печки рядом с добрым человеком и думать не только о войне, но и обо всем другом. Что было, что есть и, еще интереснее, что будет. А как будет — никто не ведает. Даже думается об этом по-разному. Когда сидишь вот так у печки, думается светло. Когда от усталости голова свинцом налита, когда во рту сутки маковой росинки не было, когда полыхает вокруг смертный огонь и не веришь, что живой выйдешь, тогда о будущем думается тяжко, и кажется оно черным, как осенняя болотная ночь.
— Пора, — сказал Петр Михайлович, застегнул полушубок