Шрифт:
Закладка:
Книга еще раз напоминает нам о повторяющемся из поколения в поколение отсутствии выбора или выборе ради выживания и многолетней тоске по несбывшимся жизням. Это так и не выучившаяся на врача мать, не ставший дальнобойщиком отец и несостоявшийся географ дед. Лишь сама героиня, невзирая на немыслимые препятствия, упрямо становится той, кем хочет, хотя и платит за это очень высокую цену, а болезнь ее по сути предстает не просто как следствие домашнего насилия отца, а как своеобразная жертва, принесенная за всех (про)молчавших предков и современниц. Это материализованная боль нескольких поколений женщин ее семьи, скованных страхом и, как следствие, молчанием. А болезнь выступает как эманация этого страха и молчания. Принужденный к молчанию в конце концов разучивается говорить. Мироздание наказывает его тем, что отнимает у него эту способность. И вернув ее через боль и страдания, авторка решает не молчать, а писать. В этом, на мой взгляд, и состоит основной ре-экзистенциальный посыл книги.
Вообще, повесть Еганы Джаббаровой — это книга, написанная вопреки. Вопреки гетеропатриархатной культуре, которая запрещает женщине писать, иметь голос, свое мнение, возражать, вопреки болезни, которая так предательски проделала всё это с героиней еще раз, отобрав способность говорить, дышать, существовать, но главное, вопреки яду нелюбви, который испускают окружающие, отравленные этим ядом сами и распространяющие его дальше, включая и женщин, зараженных мизогинией и строго хранящих «правила, когда-то придуманные для них». Это особенно усиливается в диаспоре, которая ощущает себя во враждебном окружении и пытается сохранить традиции и даже усилить и иногда переучредить их в еще более строгом варианте. Отсюда и не поддающееся пониманию отношение матери к дочери — нечувствительность к ее страданиям, стремление скрыть ее болезнь ради социально одобряемого замужества, молчаливое согласие с превращением девочки, девушки, женщины в товар (не носи очки, не бери трость, сними белые легинсы, прикрой остриженную после операции голову в шрамах, чтобы скрыть, что ты испорченный товар). Искалеченные души, дисциплинированные тела родных, их психологический садизм вызывают у авторки сложное и противоречивое чувство, близкое к любви-ненависти к Югу у фолкнеровского Квентина Томпсона из романа «Авессалом, Авессалом». Парадоксальная любовь-ненависть позволяет героине всё же любить своих родных, даже когда они жестоки, ограничены и черствы, не оправдывая, но и не проклиная. В окружении враждебности и опасности внешнего мира, воспринимающего героиню и ее родных как «врагов, сосуды для ярости, тех, на ком вымещают злость», и в условиях постоянной необходимости бороться за жизнь, такое великодушие вызывает уважение.
Любовь берет верх в героине, вероятно, не только в силу испытания болезнью, но и благодаря прививке любви, полученной в детстве от деда, и межпоколенческой связи с уже ушедшими предками. Это связь через виртуальную любовь, которую можно почувствовать в выражении глаз на фотографии, уловить через вкус приготовленных заботливыми женскими руками блюд, сшитых ими платьев и приданого. По сути, это безмолвные знаки любви, которые были для женщин семьи героини формой творчества и самовыражения. Не случайно она прямо говорит и о том, что дедушка научил ее любви как «способности читать чужие тела, видеть доброе в обыкновенном, светлое в темном». Важной в книге поэтому является дихотомия между умением и неумением любить, причем не бога, а человека, мир. Эта способность отчасти компенсирует героине отсутствие понимания с родителями, сверстниками и окружающие ее глухую ненависть или равнодушие. А главным способом выразить это умение становится писательство, слово, как свидетельство любви к миру, к себе, к другим людям и живым существам. Право на любовь посредством слова и на то, чтобы оставаться собой, сохранять свою индивидуальность вместо навязываемой необходимости приносить себя в жертву богу, племени, семье — один из главных смысловых узлов повести. При этом авторка прекрасно осознает темную и опасную сторону этого стремления и стоически принимает ее: выбирая самостоятельность и свободу, человек утрачивает связь, поддержку и защиту общины, становится одиноким и уязвимым.
В повести нет типичного для диаспорной и иммигрантской литературы противопоставления красочного мира оставленной родины, в данном случае Азербайджана и отчасти Грузии, и негостеприимного пространства метрополии. Россия намечена лишь пунктиром, несколькими не слишком приглядными штрихами буллинга, расизма, унижения, оставляющими это враждебное пространство по сути плоской картинкой почти как в «Широком Саргассовом Море» (1966) Джин Рис, где Англия для Берты Рочестер оказывается уплощенным бумажным образом, заключенным между створками охваченного пламенем книжного переплета. И там и здесь метрополия так и не стала реальностью для героини. Это искусственное враждебное пространство, в котором всегда надо быть начеку, потому что ты враг. Типичный для диаспорной литературы мотив несбывшегося возвращения домой выливается в повести в размышление о пограничном уделе мигрантов, которые не могут стать своими в России и уже перестали быть своими в Азербайджане. Но всё же между степенями и формами их инаковости существует разница. В России это полная дегуманизация и превращение в абсолютных, неассимилируемых иных. В Баку это роль неабсолютного, обрусевшего чужака, который подлежит осуждению, корректировке, но не дегуманизируется всецело, оставаясь заблудшим членом сообщества.
Нельзя не упомянуть и такую важную тему повести, как пересечение онтологического и технологического. Модные сегодня постгуманистические фантазии о киборгах в книге Джаббаровой оборачиваются страшной и удивительной реальностью не в далеком будущем, а в настоящем. Тема инаковости и отторжения иного органично перетекает из политической и этнонациональной в технологическую и биомедицинскую область. Героиня уже после первого эпизода болезни становится чужой самой себе, не узнает свой собственный голос, тело перестает ее слушаться. А превращение в киборга по сути возвращает ее к собственному «я», позволяет обрести себя