Шрифт:
Закладка:
В средней школе мы с Беллой, бывало, проверяли друг дружку на прочность игрой под названием «Стоп». Мы принимались описывать какие-нибудь омерзительные и тошнотворные явления и не успокаивались до тех пор, пока у слушателя не сдавали нервы и он не орал: «Стоп!» На мысль об игре нас навел протухший в морозилке кусок мяса – с него-то, горемычного, все и началось. Затем последовали муравейники, волдыри от ядовитого плюща, коровьи внутренности и снующие по дну общественного бассейна кишечные палочки.
Эта игра пришла мне на ум следующим утром, когда я вышла на пробежку и увидела мертвую чайку с вывернутой шеей, сломанными крыльями и сплошь облепленную мухами, копошащимися в кровавой плоти, из которой алым флагштоком торчал кусок позвоночника.
Где-то я читала, что чайки умирают мгновенно и в воздухе. Представляете, сидите вы на пляже, попивая апельсиновый сок, и вдруг – бамс! – вам на голову падает чайка.
Над дюной, укрывая ее рассветной пеленой, стелется густой и плотный туман. Будь у меня глаза как у орла, я бы, возможно, разглядела вдали собрата-бегуна, готовящегося к осеннему марафону. Но таких глаз у меня нет, и, насколько я вижу, здесь только я одна.
Я склоняюсь над чайкой. Вероятно, прошло немногим более пары часов, как она умерла, но здесь, в природе, круговорот жизни и смерти происходит быстро.
Я фотографирую ее для Беллы.
Когда я встала сегодня утром, никто даже не шелохнулся. Дэвид спал без задних ног, сверху тоже не доносилось ни звука. Впрочем, иного я не ждала – на часах было всего-навсего шесть. Случается, Ариэль пробуждается засветло, чтобы поработать. Прошлым летом я пыталась уломать ее побегать со мной, но только зря потеряла время, выслушивая ее бесконечные извинения и отговорки. Так что в этом году я зареклась кого-нибудь с собой брать.
Я никогда не любила долго валяться в постели, а уж в такие дни, как сегодня, дрыхнуть после семи утра кажется мне вопиющим преступлением. Я люблю утро. Люблю подниматься ни свет ни заря. В раннем утре есть что-то невыразимо прекрасное, неповторимое, редкое. В такие минуты, даже не выпив первой чашки кофе, я чувствую, что могу свернуть горы. Ведь впереди целый новый день.
До коттеджа всего ничего – две мили, и я скоро возвращаюсь домой. Все спят как сурки. Поднявшись на крыльцо из серого ракушечника, я бесшумно отворяю раздвижную дверь и пробираюсь на кухню. Футболка насквозь промокла от пота и морского тумана. Я снимаю ее, бросаю на спинку стула и, как есть, в спортивном топе, иду к кофеварке.
Поднимаю крышку, вставляю фильтр, засыпаю четыре ложки кофе с горкой, добавляю пятую. Превосходно. Ставлю локти на стол, наклоняюсь в ожидании, когда первая капля бодрящего напитка упадет в колбу, и вдруг слышу на лестнице шаги Беллы. Ее походку я не спутаю ни с чем. Я знаю, это она. Я оттачивала это знание десятилетиями, в те ночи, когда Белла оставалась у нас в доме и тихонечко кралась на кухню, чтобы перекусить чем-нибудь на сон грядущий. Да я с закрытыми глазами скажу, она это входит в комнату или нет.
– Ух ты, ранняя пташка, – приветствую ее я.
– Я ведь вчера не пила. – Белла присаживается на стул, а я достаю из буфета вторую чашку. – Как спалось?
– Хорошо. – Дэвид спит как убитый. Не храпит, не вертится с боку на бок. Спать с ним рядом – это все равно что спать в одиночку. – А пробуждение под шум океана еще лучше.
– Как в те годы, когда твои родители арендовали коттедж на берегу Атлантики, помнишь?
Кофе, ворча, заполняет колбу. Я оборачиваюсь к Белле. На ней белая кружевная ночнушка и распахнутый махровый халат. Волосы ее взъерошенными прядями свободно ниспадают на плечи.
– Ты была там? – хрипло спрашиваю я.
– Само собой. – Она смотрит на меня как на чокнутую. – Вы же арендовали коттедж до тех пор, пока нам не стукнуло четырнадцать или около того.
Я трясу головой.
– Мы отказались от аренды после того, как Майкл…
Слова застревают у меня в горле. Столько лет прошло, а я до сих пор не могу произнести их.
– Ничего подобного, – возражает Белла. – Он оставался за вами еще года четыре. Тот коттедж, в Маргейте. С голубым навесом.
Я вытаскиваю колбу, и та недовольно шипит – слишком рано! До половины заливаю чашку Беллы и пододвигаю к ней.
– Ты ошиблась. Это был не наш коттедж.
– Нет, ваш, – упорствует Белла. – Как раз на первой линии, у океана. Маленький белый домишко с голубым навесом. Ну же – голубой навес!
– Не было там никакого навеса, – отрезаю я, подхожу к холодильнику, достаю миндальное молоко и сухие сливки с привкусом фундука. Надо же, Белла и про них не забыла.
– Нет был, был, – настаивает Белла. – В двух кварталах от автозаправки. Вы хранили там велосипеды, и мы запирали их на ночь в коттедже с голубым навесом!
Я протягиваю ей миндальное молоко. Она встряхивает упаковку и выливает содержимое в кофе.
– Сегодня на пляже я видела мертвую чайку, – говорю я.
– Мерзотную? Искореженную? Всю ломаную-переломанную? Разбитую на кусочки? С выклеванными глазами и пустыми глазницами?
– Стоп.
Я подталкиваю к ней телефон, и она разглядывает фотографию.
– Видала и пострашнее.
– Знаешь, когда они умирают, они падают с небес на землю.
– Да ну? Впрочем, куда им еще падать?
Кофе перестает литься в резервуар, и кофеварка переходит в режим ожидания. Я наливаю себе полную чашку и от души высыпаю в нее сливки.
Пристраиваюсь рядом с Беллой.
– Похоже, сегодня не позагораешь, – вздыхает она, вертясь на стуле и вглядываясь в окно.
– Распогодится.
Белла пожимает плечами, отхлебывает кофе, морщится.
– Не понимаю, как ты пьешь эту миндальную воду, – недоумеваю я. – Зачем над собой издеваться? На лучше, попробуй.
Я протягиваю ей свою чашку.
– Это молоко, – кривится Белла.
– Да какое это молоко.
– Мне и такого хватит. Меня и без него всю неделю мутит.
– Тебе нездоровится?
Белла судорожно сглатывает. Я деревенею.
– Думаю, я беременна, – выдыхает Белла. – Я почти уверена.
Я поднимаю глаза. Лицо Беллы озаряет ярчайший свет. Ослепляющий, будто солнце.
– Так ты думаешь или уверена?
– Думаю, что уверена.
– Белла!
– Да, понимаю, звучит по-идиотски, но неделю назад я стала чувствовать себя как-то странно.
– Тест делала?
Она качает головой.
Белла уже беременела. От парня по имени Маркус. Она любила его без памяти, он же без памяти любил кокаин. Она так ему и не открылась. Нам тогда было то ли по двадцать два, то ли по двадцать три года. Это был наш первый год в Нью-Йорке – суматошный, нелепый, головокружительный.