Шрифт:
Закладка:
— Устроим! Никаких проблем!
— А что дальше?
— Хлебозавод номер пять беспокоит. Из районов, куда поставляется их хлеб, идёт в три раза меньше добровольцев на комсомольские стройки.
— Опять, небось, приворот утром добавляют, а не вечером, как положено, — буркнула Варвара.
— И самое главное, — торопливо продолжил Михаил Юрьевич. — Наибольший, так сказать, охват всех групп населения. Это у нас ликёро-водочный завод имени Гурджиева. Сверху пришло указание изменить рецепт. Генеральный объявил борьбу за трезвость, так что теперь спиртное должно вызывать отвращение. Не обязательно сильное! Это может быть лёгкая неприязнь, неприятие… И самое главное — любовь к Родине пострадать не должна! Сможете?
— Конечно, — кивнула Варвара и горделиво развернула плечи. — Это же мой рецепт был. Всесоюзный!
— Вот и хорошо! Значит, договорились? А по итогам года мы Вас премируем. Медаль обязательно и звание ветерана труда. Сколько пенсия у вас сейчас? Поднимем! Может у вас какие-то личные просьбы будут? Автомобиль? «Волга» или «Жигули»? Квартира?
Он шевельнул пальцами, и ему тут же вложили в руку блокнотик и золочёный карандаш.
— Да не надо мне ничего, — раздражённо отмахнулась Варвара. — Всё у меня есть! Я же не ради денег работаю, а ради страны нашей.
Она грозно оглядела гостей; никто её взгляда не выдержать не мог — отворачивались, ёжились, чаем давились.
— Всё сделаем, как положено, Михаил Юрьевич! — Варвара стукнула кулаком по столу, и гости вздрогнули. — Мы их научим — Родину любить!..
Обречённый на жизнь
Припадочная Матрёна уже в феврале знала, что в июне начнётся война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрёна зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит всё по еённому и выйдет.
Так всё и вышло.
Ходили потом к припадочной Матрёне и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрёна, лишь глазами кривыми страшно крутила, да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.
Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он её об этом.
— Уйдёшь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрёшь, но их всех потеряешь…
Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он её стряхнуть, а она всё висла на нём и вещала страшное:
— Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрём. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Всё Гитлер проклятый пожжёт, всё изведёт под самый корень!
Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушёл в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку — Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступлении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу, да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».
Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.
У сердца её хранил, в медном портсигаре.
И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся — а ну как матрёнино слово уже исполнилось?! Ну как всё, что у него теперь есть, — только эта вот фотография?!
Изредка находили его письма с родины — и чуть отпускало сердце, чуть обмякала душа: ну, значит месяц назад были живы; так, может, и теперь живут.
Страшно было Коле.
Миллионы раз проклинал он припадочную Матрёну, будто это она в войне была виновата.
* * *Воевал Коля люто и отчаянно. Ни штыка, ни пули не боялся. В ночную разведку один ходил. В атаку первый поднимался, в рукопашную рвался. Товарищи немного сторонились его, чудным называли. А он и не старался с ними сойтись, сблизиться. Уже два раза попадал он в окружение, и выходил к своим в одиночестве, потеряв всех друзей, всех приятелей. Нет, не искал Коля новой дружбы, ему чужих да незнакомых куда легче было хоронить. Одно только исключение случилось как-то ненарочно: сдружился Коля с чалдоном Сашей — мужиком основательным, суровым и надёжным. Только ему и доверил Коля свою тяжкую тайну. Рассказал и про Матрёну, что никогда она не ошибалась. Хмуро смотрел на Колю чалдон, слушая; челюстью ворочал. Ничего не ответил, встал молча и отошёл, завернулся в шинель и заснул, к стенке окопа прислонившись. Обиделся на него Коля за такую душевную чёрствость. Но на рассвете Саша сам к нему подошёл, растолкал, проворчал сибирским басом:
— Знал я одного шамана. Хорошо камлал, большим уважением в округе пользовался. Говорил он мне однажды: «несказанного — не изменишь, а что сказано, то изменить можно».
— Это как же? — не понял Коля.
— Мне-то почём знать? — пожал плечами чалдон.
В октябре сорок второго ранили Колю при артобстреле — горячий осколок шаркнул по черепу, содрал кусок кожи с волосьями и воткнулся в бревно наката. Упал Коля на колени, гудящую голову руками сжимая, на чёрную острую железку глядя, что едва его жизни не лишила, — и опять слова пропадочной услыхал, да так ясно, так чётко, будто стояла Матрёна рядом с ним сейчас, и в самое ухо, кровью облитое, шептала: «Сам на войне не умрёшь. Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют».
Да ведь только смерти не обещала припадочная! А про ранения, про контузии ничего не сказала, не обмолвилась. А ну как судьба-то ещё страшнее, чем раньше думалось? Может, вернётся с войны