Шрифт:
Закладка:
Я должна отучить себя от таблеток, иначе случайно убью собственного ребенка. Я сплю слишком глубоко, мой сон чересчур нереален.
Малышка отрывается от моей груди, и с ее губ стекает капля молока, а на подбородок – другая.
– Прости меня, крошечка, – шепчу ей. – Прости меня, пожалуйста, я больше так не буду.
Она открывает глаза и смотрит на меня так, словно говорит, что я уже идеальная и она самый счастливый ребенок на земле, живущий в полной безопасности.
– А ну давай вниз!
Я вытираю слезы с глаз, проверяю малышку, она в порядке, так что мы снова сползаем по лестнице.
– На кассетах видно, что ты весь день ни черта не делала!
– Я плохо себя чувствую, – объясняю ему. – Ленн, моя нога, мне плохо. Я отдыхала с Мэри наверху, по-другому было никак.
– У тебя вся ночь есть, штоб отдохнуть как следует! Днем работать надо. – Он показывает пальцем на плиту. – И плиту прозевала, дуреха. Наплевать ей и на мой чай, и на то, что я пашу как проклятый в поле, когда сегодня черт-те что за погода, плевать ей, да? Ну так вбей себе в мозг, что если мне еды не достанется, то никому из нас не достанется!
Я смотрю на часы, которые показывают десять минут шестого.
– Прости, пожалуйста, Ленн.
– Иди ужин готовь, пока я с голоду не помер!
Я беру длинную спичку из полупустой коробки и разжигаю печь. Моя малышка спит на диване, обтянутом полиэтиленом, вокруг нее лежат подушки. Я жарю ему ветчину и яйца в старой чугунной сковороде его матери, поджариваю замороженную картошку в духовке, хотя печь недостаточно прогрета, чтобы сделать это как следует. Ленн наверху. Я разогреваю плиту, но она слишком холодная, и яйца получаются не такими, как он любит, а на стене тикают часы, и дочке скоро снова надо будет кушать.
Ленн спускается обратно.
– Холодновато, да?
– Печка прогревается, – отвечаю ему, – я еще дров подбросила.
Он достает томик «О мышах и людях» из своего заднего кармана.
– Я думаю, это поможет.
В уголках моих глаз появляются слезы, о которых еще месяц назад я и не подозревала, но сейчас они почему-то текут легче, они ближе к поверхности, то ли из-за дочери, то ли из-за того, что случилось с сестрой, а возможно, и из-за того, и из-за другого.
– Пожалуйста, не надо, – прошу я.
– Книжку или письма сестры, или то, или другое, выберешь сама. Если б ты делами по дому как следует занималась, мы бы счас этим не занимались. Не я в этом виноват!
Показываю пальцем на диван. На прекрасную, воркующую малышку в обрамлении подушек.
– Я хочу когда-нибудь ей почитать.
Ленн улыбается.
– Не до книжек ей будет, она работать будет, штоб на жизнь себе зарабатывать, как ее отец. Я ей прохлаждаться не дам, запомни мои слова! А теперь живо открыла заслонку!
Я открываю дверцу печи. Много лет назад я все еще надеялась, что он смилостивится, снизойдет до милосердия. Помню, как Ленн сжег фотографию моей семьи, семнадцать человек за раз – двоюродные братья, дяди, бабушки и дедушки, – сжег за то, что я попыталась добраться до телефона, который он засунул в металлический футляр и прикрутил к балкам пола. Я со всей яростью орудовала инструментами из его сарая и даже близко не смогла вытащить трубку.
Ленн подходит к плите, смотрит на книгу, переворачивает ее, разглядывает заднюю сторонку, загнутые края, шрифт, фотографию Стейнбека, потом смотрит на меня и бросает книжку в огонь. Пламя вспыхивает, и я наблюдаю, как книга чернеет, как каждая страница хрустит, сжимается и становится янтарной и серой одновременно.
Его картошка слишком бледная.
– И что это такое? – хмуро спрашивает он. – Как ты это называешь?
Я молчу. Ем свою картошку, яйца и ветчину. Я должна, должна есть ради нее. Я бросаю взгляд на него, а он смотрит на мою правую руку. Опускаю глаза и сжимаю в руке столовый нож так, что костяшки белеют, а нож дрожит в руках. Ленн встает.
– Все как прежде, ты ж понимаешь? Случись что со мной, несчастный случай или что еще во сне, я не выйду на связь со стариной Трассоком, он сделает с Мэри то, о чем я тебе говорил, уж он позаботится об этом. – Ленн оглядывается на диван. – Джейн, мы же дружная семья, так что не забивай себе башку глупостями!
Я киваю.
– Ладно, просто делай, что говорят! И вот еще, пора тебе вану принять. Иди приведи себя в порядок, а я за детенышем пригляжу. Пошла давай!
Я все еще сжимаю нож. Я молчу, не шевелясь.
– Может, мне еще и письма твои спалить? Я ведь спалю!
Я встаю, убираю тарелки и набираю ванну. Я не могу лишиться ее писем. Когда я приехала сюда, у меня было семнадцать вещей, а теперь осталась лишь одна. Одна вещь и одна дочь, и именно с этим я уеду однажды, когда пойму, как это сделать. И если Фрэнк когда-нибудь появится здесь, я убью и его, и Ленна на месте. Похороню их обоих у кучи пепла, не задумываясь дважды.
Я лежу в ванне, и мои ребра мерцают под поверхностью. Горячая вода, нагретая моей единственной книгой, моей драгоценной сожженной книгой, помогает лодыжке; помогает, может быть, процентов на двадцать. Я лежу здесь с открытой дверью, сквозняк гуляет по шее, но мне тепло и кажется, сейчас провалюсь в сон. Веки тяжелеют. Малышка с ним в гостиной, но я ничего не могу с этим поделать, совсем ничего. Я умываюсь. Дождь стучит по гофрированной железной крыше, и я доливаю горячую воду, от которой идет пар.
Я могу пошевелить языком свой задний зуб. Он болит, но зуб с левой стороны болит в сто раз сильнее. Мне нужна детская медсестра, чтобы осмотрела дочь, а для меня нужны хирург-ортопед и стоматолог.
Выхожу из ванны и вытираюсь старым серым полотенцем его матери, пол под ногами кажется мягким и ворсистым. Здесь что-то прогнило. Что-то плохое. Я накрываюсь. Натягиваю ночную рубашку, принадлежащую его матери, и заворачиваю волосы в полотенце. Стук дождя по крыше усиливается до заунывного рева, а температура падает.
Он держит ее на руках.
Ленн сидит в кресле с малышкой на руках, и, кажется, она не против. Он улыбается ей, но его