Шрифт:
Закладка:
В рамках герметичной модели национальной самоидентификации отношения между провинцией и Москвой развивались аналогично отношениям между Россией и Западом – как комбинация притяжения и неприязни. Создание положительного имиджа России с Западом в качестве Другого представляется уже очевидно невозможным. Провинциальный Другой, рассматриваемый как более приемлемая альтернатива, присвоил темы и лексику провинциального мифа и начал эксплуатировать их в своих целях. Но, как бы то ни было, эта герметичная модель «мы – мы» делает возможным альтернативный, гораздо менее конфликтный образ нации, чем при использовании противостояния «Россия – Запад». Сохранение привычного мифа идет на пользу обеим сторонам: центру он дает источник истинной русскости, а провинции – возможность «реванша». Даже в тех случаях, когда провинциальные творцы мифов решаются строить в воображении бинарные отношения с Западом в обход российской столицы, тернарная структура «провинция – Москва – Запад» не растворяется в составляющих ее бинарных элементах. Эти три краеугольных камня российской символической географии остаются непоколебимыми, и, при всех их разнообразных реконфигурациях, русская национальная идентичность все еще ждет своего внятного выражения.
2. Литература
В провинциальном состоянии души
Париж – это от нас далеко? Пять тысяч верст?
Боже мой, какая провинция!
Живущие и работающие в провинции русские писатели часто затрагивают вопросы о динамике отношений центра и периферии, когда говорят об отсутствии доступа к престижным издательствам, отрыве от литературной среды и невнимании к ним комитетов по присуждению литературных премий. Однако, хотя в интервью этих писателей острое осознание ими своего провинциального статуса неоднократно проговаривалось, в их литературных произведениях оно не всегда находило эксплицитное выражение. Да и почему место рождения и жительства авторов непременно должно влиять на выбор сюжета, тем и персонажей? Выбор в качестве места действия провинциального города не обязательно подразумевает описание характерных черт провинциальной жизни или взаимоотношений между провинцией и центром. Не все литературные персонажи, которые ходят по улицам малых российских городов, ловят рыбу в местных речках и устраивают пикники на полянке в близлежащих лесах, явно маркированы как провинциалы. Меня, однако, интересуют те случаи, когда такой выбор места действия действительно несет в себе определенный смысловой заряд, а именно – определение провинции как «настоящей» России, отличающейся от российской столицы и часто противопоставляемой ей. Подчеркивая символическую географию того или иного произведения и характеризуя место действия, главных героев и имплицитного автора как представителей провинции или центра, автор выражает определенный взгляд на то, что это значит – жить в российской глубинке или в столице. В текстах, рассматриваемых в этой главе, провинциальный топос представляет собой отдельную важную тему, а также элемент характеристики и средство осмысления российской идентичности. Культурный миф о провинции кратчайшим путем ведет к темам национальной идеи и символической географии России. Независимо от того, могут ли (и хотят ли) авторы предложить какие-либо жизнеспособные определения русскости, их произведения рассматривают ключевые проблемы русской национальной идентичности с точки зрения отношений между столицей и провинцией.
Провинция как философия
Трилогия Марка Харитонова «Провинциальная философия» включает в себя романы «Прохор Меньшутин» (1971, опубликован в 1988) и «Провинциальная философия» (1977, опубликован в 1993). Последняя часть трилогии, роман «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича» (1980-1985), после ее публикациив 1992 году была удостоена первой российской Букеровской премии. Это произведение, хоть и было написано до обозначенного мной периода анализа, представляет тем не менее для настоящего исследования исключительную ценность. В манере, типичной для позднесоветской культуры, оно развивает тему провинциального топоса: этот топос предстает здесь как место действия, существующее вне идеологии и истории, аналогичное по функциям понятию частной сферы. Кроме того, «Линии судьбы» предвосхищают возрастание значения постсоветского провинциального тропа в дискурсе национальной идентичности. В этом качестве они могут служить литературным дополнением к журналистскому открытию уникальной роли провинции в сохранении русского культурного богатства и национального характера, о чем говорилось в предыдущей главе.
Критики разошлись в оценках романа: одни предсказывали, что его будущее значение для русской культуры будет сопоставимо с влиянием романа Умберто Эко «Имя розы» на культуру западную, тогда как другие сочли его слишком искусственным и невыносимо затянутым [Степанян 1992: 236]. В предисловии к своему переводу романа в 1996 году Хелена Гощило называет его «русским “Доктором Живаго” 1980-х», в то время как газета The New York Times в рецензии на этот ее перевод отмечает вторичность философских посылок романа и находит «пристрастие Харитонова к излишним подробностям, запутанным отступлениям и загадочным вставкам» утомительным [Goscilo 1996: 2; Cavanagh 1996]. Наум Лейдерман и Марк Липовецкий высоко оценивают его «сложный многослойный и многоголосый обоюдоострый диалог между Миром и Текстом», а Андрей Немзер проводит параллели с Гоголем и Розановым [Лейдерман, Липовецкий 1993: 247; Немзер 1998]. Как благожелательные, так и недовольные критики концентрируются в первую очередь на форме романа: на его постмодернистской, метахудожественной и метаисторической природе, на его сложной структуре и явно выраженной философской направленности. На мой взгляд, «Линии судьбы» рассматривают вечные русские вопросы в весьма своеобразной и навязчиво усложненной манере, однако в первую очередь меня интересует обстановка, в которой разворачивается сюжет, – насыщенная эмоциями и смыслами атмосфера российской провинции. Мое исследование романа Харитонова сосредоточено на двух конкретных аспектах: во-первых, на том, какими способами он осуществляет и предвосхищает сдвиги в провинциальном дискурсе, а во-вторых, на растущем интересе к провинциальному топосу в то время, когда роман вышел в свет.
Как и большая часть русской литературы постперестроечного периода, «Линии судьбы» метафизичны и метаисторичны; в них изображен «современный» писатель и литературовед, кропотливо реконструирующий тексты своего литературного «предшественника», отыскивающий автобиографические ключи в его произведениях и в исторических документах его времени. Антон Андреевич Лизавин, преподаватель литературы в провинциальном университете 1970-х, до одержимости увлечен Симеоном Милашевичем – местным малоизвестным писателем 1910-1920-х годов. Случайно Лизавин натыкается на сундучок с разрозненными заметками Милашевича, большая часть которых представляет собой пару фраз, записанных на фантиках от конфет местной кондитерской фабрики. Отсюда «фактичный», типично постмодернистский стиль текста, похожего на рассыпанные части головоломки, которые никак не складываются в цельную картину, то и дело перестраиваются в новом порядке и переосмысливаются, вследствие чего получившийся текст всякий раз представляет собой не окончательный вариант, а лишь один из множества возможных.
Фрагментарность текста Милашевича отсылает читателя к таким же фрагментарным текстам Василия Розанова 1910-х годов – к «Опавшим