Шрифт:
Закладка:
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Тогда: «Не видишь ли, скажи, чего-нибудь?» —
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», — сказал я наконец.
«Иди ж, — он продолжал, — держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.
<…>
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
Некоторые мотивы этих сильных стихов уже встречались в поэзии Пушкина. Строка «Я осужден на смерть» находит предворение в строке, написанной в день вступления в 30-й год: «иль зачем судьбою тайной ты на казнь осуждена», где «казнь» — не просто «смерть», а смерть насильственная, предсказанная. «Жребий злобный» аналогичен «враждебной власти» из тех же стихов. Юноша отверзает глаза подобно серафиму из «Пророка». Но вот пронизывающая все стихотворение «смертная тоска», чувство неизбежно близящейся смерти, неготовность к посмертному суду и в особенности «некий свет», к которому, бросая всё, устремляется трепещущее «я» автора, — эти темы впервые выражены так обнаженно и сильно. С этой вещи и начинается поэзия Пушкина рокового для него (по его ожиданиям) 37-го года жизни. Вне контекста пушкинского чувства судьбы, пушкинской мистики объяснить возникновение этих строк невозможно.
Следующие по времени стихи этого года широко известны — «…Вновь я посетил…»: они проникнуты ощущением прощания с родовым имением. Но кончались стихи в черновике прекрасными строфами, которые Пушкин исключил в беловике, кажется, из соображений душевной скрытности и целомудрия: они слишком обнажают «биографию души» молодого Пушкина. Пушкин говорит о том, сколь озлобленным приехал он в Михайловское из южной ссылки. Затем следует:
И бурные кипели в сердце чувства,
И ненависть и грезы мести бледной.
Но здесь меня таинственным щитом
Святое провиденье <! — Д. М.> осенило,
Поэзия, как ангел утешитель,
Спасла меня, и я воскрес душой.
«Святое провиденье» — совершенно новое словосочетание в поэзии Пушкина. При разработанной образности судьбы (рока, жребия, власти), как правило злобной, завистливой, враждебной, — «святое провиденье» появляется впервые в автобиографичной лирике Пушкина. И неслучайно оно появляется хронологически в непосредственном соседстве с «неким светом», с коим оно несомненно связано. Пушкин, прикованный к ненавистному имперскому Петербургу, хотя бы в стихах начинает исполнять «программу», намеченную год назад («религия, смерть»), обнаруживая в себе самом «некий свет», а в своей судьбе в прошлом — действие «святого провиденья», явно от судьбы отличного и, судя по эпитетам, противоположного ей по действию на его личность.
Попытка очиститься перед приближающейся смертью привела Пушкина в июне — сентябре к воплощению в поэтическом слове того, что можно и должно противопоставить судьбе, что если и не может изменить судьбу с точки зрения грубых фактов, то способно помочь душе просветленно взглянуть на них, преобразить их творчеством и подготовить личность к смерти и посмертию.
И если бы государственная машина, олицетворенная Николаем и Бенкендорфом, отпустила Пушкина на оставшиеся ему полтора года в деревню, если бы невозможное могло стать возможным, то какой поэзией просветления на краю бездны он одарил бы нас, Россию, запечатленную им в «Медном всаднике» в вечно возобновляющемся своем состоянии — «над самой бездной». Об этом стонет Жуковский в письме Бенкендорфу после смерти поэта: «Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. <…> Его служба было его перо <…> Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь со своей пылкою, огорченною душой <…> посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его» [Жуковский, т. 4: 621].
Несмотря на короткую поездку в Михайловское, «покоя и воли» не было, «творческая осень» в 1835 году не состоялась, и забрезживший было «некий свет» угас до следующего, последнего лета.
Весь 1835 год (и далее, до самой смерти) рядом с Пушкиным живет тень Великого Петра, материалы о коем он интенсивно собирает, намереваясь «вылить памятник» этому олицетворению государственной воли России. Отмечу лишь одну мучительную тему, проходящую через подготовительные записи к «Истории Петра» с 1690 по 1719 год, — тему царевича Алексея. Как постоянным и ведущим определением для Евгения в «Медном всаднике» служит слово «бедный», так для Алексея в записях — «несчастный» (так он называется уже при рождении). Из записей следует, что Пушкин вполне уловил желание определенных сил в государстве использовать царевича для попытки реставрации старины, но также убедился, что никакого «заговора» не было и что многие? самые опасные для него показания царевич дал под страхом пытки, наговаривая на себя (дабы избежать мучений), чего требовали его палачи. Пушкин отметил, что гражданские чины «единогласно и беспрекословно» объявили царевича достойным смерти, а «духовенство, как бабушка, сказало надвое» [ПСС, т. 9: 277], и особо подробно зафиксировал ситуацию, когда уже после этого Петр лично допрашивает царевича под пыткой и его ответы «сначала — твердою рукою писанными, а потом после кнута — дрожащею» [Там же]. По данным Пушкина, царевич умер отравленный и, по преданию, Меншиков в этот день «увез Петра в Ораниенбаум и там возобновил оргии страшного 1698 года» [Там же]. Записи за следующий, 1719 год не сохранились, кроме мест, исключенных цензурой:
Скончался царевич и наследник Петр Петрович: смерть сия сломила наконец железную душу Петра.
—
1-го июля Петр занемог (с похмелья).
[ПСС, т. 9: 286]
За этими безоценочными подробными записями чувствуется огромное напряжение. Поэт явно связывает смерть наследника с беспощадной казнью старшего сына, явно думает о возмездии, сломившем «железную душу». Для меня за всем этим слышится голос