Шрифт:
Закладка:
У меня осталось воспоминание о разговорах. В моем кругу не было людей, которые бы сочувствовали большевизму. Временному правительству все сочувствовали, о монархии больше уже никто не думал, все решили: Временное правительство, Милюков, Родзянко, Керенский… Незадолго до Июльского восстания я из Петербурга по делу приехал в Москву. Это было, вероятно, в мае. В то же время в Москву приехал Керенский из Петербурга, и я помню, что Москва меня поразила, это был какой-то безумный город, там, где был Керенский, бежали толпы людей: где он, надо его увидеть! Был какой-то восторг и обожание. Как известно, обожание быстро исчезает, когда человек теряет власть. Тому в истории много примеров. Но, надо сказать правду, в 1917 году пол России чуть ли не молились на Керенского, у которого было гораздо больше престижа, и революционного обаяния, и ореола, чем у Милюкова. С благоговением все рассказывали: когда он явился как министр юстиции в присутствие, то первое, что он сделал, – пожал руку швейцару. Теперь это кажется естественным, что служителю можно пожать руку, но тогда это было что-то настолько новое и совершенно неслыханное, и все только это и обсуждали: «Вы слышали, вы слышали, Керенский вошел как министр юстиции и пожал руку человеку, который ему отворил дверь?» Так что те люди, которых я встречал и знал, были настроены благожелательно и даже иногда восторженно к Керенскому и к его правительству. Считали, что, может, у них не хватает государственного опыта. Какую-то государственную мудрость проявил тогда Милюков, но у него было меньше обаяния, и он ушел в отставку.
К большевикам все относились отрицательно. Когда Июльское восстание было подавлено, в моей семье и среди моих знакомых ждали, что все главари этого восстания будут арестованы и если не расстреляны, то упрятаны куда-нибудь на много лет, чтобы они не могли вредить. Но, как вы, вероятно, знаете, Керенский отказался сделать то, что все ждали.
Не случайно я хочу вернуться к разговорам, которые я слушал в эмиграции. В эмиграции об этом постоянно говорили – Милюков, Алданов и другие люди, изучавшие русское прошлое. Милюков упрекал Керенского за то, что тот не расстрелял всех главарей большевизма. Ведь сам Ленин сказал после Июльского восстания: «Они теперь нас всех перестреляют, как куропаток. Несомненно». Хотя Ленин скрывался, но все они были в руках Временного правительства. Если бы Временное правительство проявило сколько-нибудь энергии, они могли бы всех поймать и, конечно, как говорил Милюков уже здесь – «надо было всех расстрелять».
Как бы ни относиться к вопросу о личности в истории, я думаю, никто не станет спорить, что сочувствие большевизму или не сочувствие – это вопрос совсем другой. Если бы Ленин, Троцкий, другие были в июле расстреляны, Октябрьской революции не было бы. Об этом написал Алданов довольно интересную статью – можно ли было пожертвовать благородным принципом, что людей нельзя казнить, и этим предотвратить Россию от Октябрьской революции. Об этом со мной говорил здесь Маклаков, с которым я много встречался в Париже, когда он был уже не у дел.
Довольно любопытный разговор у него был с Клемансо. Ведь Маклаков был послом Временного правительства в Париже, он был назначен еще князем Львовым, но приехал в Париж, когда правительство Керенского было уже свергнуто. Клемансо был вполне в курсе всех русских исторических неурядиц, и он Маклакова спрашивал: «Как вы могли это допустить, как вы могли после Июльского восстания не понять, что этих людей надо было всех расстрелять?!» А Маклаков ему сказал: «У нас не было смертной казни, и Керенский не допускал смертной казни». Клемансо саркастически улыбнулся: «Да, у вас не было смертной казни, но у вас был начальник полиции. Разве вы не знаете, как это делается? Человека арестовывают, потом он будто бы хочет бежать, и вы знаете, как это кончается. Это же классический прием, всякая полиция во всем мире это знает».
Об этом много было здесь позднее, когда уже ничего нельзя было изменить, много было толков – прав ли был или не прав Керенский, что он поставил принцип отсутствия смертной казни выше политического долга, с его точки зрения. Я сейчас не касаюсь вопроса, нужна ли была революция или нет. В России скажут, что она была нужна, многие находят, что она принесла России пользу – это вопрос, которого я не хочу касаться, – но с точки зрения Временного правительства он, конечно, должен был это сделать, и он это сделать отказался.
После Июльского восстания было всех напугавшее восстание Корнилова. Причем, я должен сказать, что, хотя Корнилов как будто бы именно предохранял Россию от того, что надвигалось, от большевизма, престиж и обаяние Керенского, вполне потом исчезнувшее, было настолько велико, что в моем кругу, среди самой обыкновенной средней буржуазии все сочувствовали Керенскому, были недовольны, что какой-то генерал идет против Александра Федоровича Керенского, который так все благородно делает, конечно, у него не хватает опыта, не хватает силы, но он такой замечательный человек, как же можно было против него идти. Восстание Корнилова было неудачным, а потом настала Октябрьская революция.
В течение вашего рассказа о том, что происходило в России после Февральской революции и до Октябрьской, вы ни разу не упомянули Петроградского Совета. Этому есть какое-то объяснение?
В этом есть объяснение, может быть, мое личное, я в политической жизни прямого участия не принимал, я только передаю то, что слышал, и мои общие впечатления. Петроградский Совет немножко пугал круг моих знакомых, потому что все сочувствовали и все хотели, чтобы утвердилось Временное правительство. Когда начались демонстрации, ходили с плакатами «Долой министров-капиталистов!», то в моем кругу говорили: да, они капиталисты, Коновалов и Терещенко одни из самых богатых людей в России, но они хотят добра России, они хотят свободы, представляли себе, что они хотят таких порядков как, скажем, во Франции, в Англии или в Соединенных Штатах, и это представлялось людям моего круга политическим идеалом. Петроградский Совет, все, что было за ним, хотело чего-то такого, что нас пугало, нам было неясно, и нам представлялось, потому, враждебной нам силой.
Когда вы впервые услыхали об Октябрьской революции?
Мне трудно точно ответить, где и когда. Но, конечно, в самые первые дни, в самый первый день даже узнали, что взят Зимний дворец, что Керенский бежал. Причем говорили тогда, это я помню твердо, что Керенский не бежал, а уехал за какими-то войсками, вернется, все это разгонит и водворит порядок. Как вы знаете, ничего подобного не произошло.
Я был все время в Петрограде тогда. Я говорю «Петербург», потому что теперь как-то слово Петроград, по-моему, исчезло. Но тогда, конечно, был Петроград. Первые дни, надо сказать, – а я говорю о своем кругу, о своих знакомых и о своей семье, – все были испуганы и считали, что надо два-три дня пережить, потом это все восстановится, это не может длится. Причем это чувство было, мне кажется, и у больших политических деятелей, и у самого Ленина, что это все может лопнуть очень быстро. Алданов, кстати, считал блестящей ленинской фразой, когда он, скрываясь до Октябрьской революции, потом появился в Смольном на первом ночном собрании 25 или 26 октября, что он не начал какой-нибудь эффектной фразой вроде «пролетариат победил», он сказал сухим, деловым голосом: «Теперь мы займемся социалистическим строительством». И это будто бы вызвало, как Алданов рассказывал, необычайный энтузиазм в зале, где были все ему сочувствующие люди. Я к этим сочувствующим не принадлежал и не хочу теперь говорить то, чего не было. Я принадлежал к русской средней буржуазии, которая была испугана, но считала, что это не может длиться. Причем чувство, что это не может длиться, держалось очень долго.