Шрифт:
Закладка:
25 февраля в субботу уже было хуже, чувствовалось что-то серьезное. 26 февраля было воскресенье. Я рассказываю это для того, чтобы показать, насколько были двойственные настроения. 26-го был последний балетный спектакль императорского балета в Мариинском театре. Моя мать всегда ходила в балет. Я ей говорил, что страшно уже на улицах, стреляют, а она говорила: «Да, но у меня кресло, я должна поехать».
Вечером в городе было очень тревожно, я решил, что поеду за матерью, чтобы ее привести домой. Я хорошо помню, как пошел пешком в театр, город был темный, откуда-то доносились выстрелы, у меня было впечатление, что нечто очень серьезное готовится. Рассказываю потому, что хочу показать, как было беспечно буржуазное общество. Помню, что моя мать, которая поехала довольно испуганная, вышла из театра веселая. Я спрашиваю: «Как мы домой доедем?». Она отвечает: «Пустяки! Говорят, что завтра все успокоится. Я только что виделась с таким-то и таким-то, они мне сказали: „Будьте совершенно спокойны, ничего не произойдет“».
А 27 февраля, в сущности, все было кончено, революция случилась, и только тогда все поняли, насколько это серьезно.
Где и когда вы услышали или поняли, что произошла именно революция?
Дня за два до революции я пришел в университет. 24-го или 23-го. Там был сторож, с которым я часто разговаривал, он меня хорошо знал. В романо-германском семинаре, по-моему. Весь увешанный медалями, старый университетский сторож. Я был поражен тем, что он меня встретил и за два дня до революции сказал студенту – а он, вероятно, был прежде солдатом – дословно: «А скоро мы Николашку за ноги повесим». Мне это показалось чем-то невероятным. Мне лично не казалось, что это конец империи, но то, что старый университетский сторож мог сказать это студенту, не боясь, что студент пойдет и кому-нибудь расскажет, показывает, что был уже действительно развал всего.
27-го еще никто не знал, это революция или бунт, который будет усмирен. Но войска отказывались стрелять в рабочих, уже чувствовалось, что это не такие беспорядки, какие были, когда я был маленьким, в 1905 году, но я их помню.
Месяца за три до революции моя сестра вышла замуж. В Петербурге нельзя было найти тогда квартиру, ни за какие деньги, потому что люди бежали из занятых фронтом губерний, и город был переполнен. Ей сдал половину квартиры ее знакомый, начальник дома предварительного заключения на Шпалерной. И во вторник 28 февраля, утром, чуть не в 7 часов утра, был сильнейший мороз, несмотря на то, что это был конец февраля, а она прибежала к нам в одном легком платье, потому что разгромили тюрьму, хотели убить начальника, а ей и ее мужу было трудно доказать, что они тут совершенно ни при чем, и она убежала. И тогда уже, 28 февраля, у меня было чувство, что если громят тюрьмы, то происходит что-то такое, что иначе как революцией назвать нельзя.
А у вас не осталось каких-то воспоминаний о 1916-м, 1917-м годах, что вы видели?
Конечно, остались картинки, но все так смутно, что мне трудно это передать. Мне было 23 года, я был взрослым, я пошел на улицу смотреть и слушать, что делается. Помню, все спрашивали друг у друга: «Где царь, где Государь?» Одни говорили, что он арестован, другие говорили, что он вернулся в Царское Село с какими-то войсками. Тогда говорили о генерале Иванове, как вы знаете, который не дошел до Петербурга – то ли не было сообщения, то ли войска отказались, не помню. И вдруг узнали, что образовано Временное правительство. Хорошо помню всеобщее изумление, потому что до того уверенно говорили, что сохранится монархия, что царем уже провозглашен Великий князь Николай Николаевич, бывший верховный главнокомандующий, человек, который тогда был очень популярен. Неосновательно, судя по тому, что мы узнали о нем после. Но, может, благодаря своей воинственной наружности, он внушал некоторым мысль, что из него выйдет блестящий русский монарх. Потом оказалось, что это неверно.
Было большое удивление и у нас дома. Все звонили друг другу по телефону и спрашивали, и удивлялись, когда узнали, что во главе правительства поставлен князь Львов. Все думали, что будет Родзянко. Князь Львов был человек известный в политических кругах, но общерусской известности у него не было. В моем мире – и литературном, и семейном – о нем было мало известно. Знали только, что он занимается земством. Знали, что Государь отрекся от престола. Знали, что он поехал на станцию Дно. Еще иронизировали: что на станции с таким названием кончилась трехсотлетняя история династии Романовых. Знали, что к нему поехали Гучков и Шульгин. Знали, что государь держался спокойно, достойно, и особенно всех поразило, что он говорил только с Гучковым, на Шульгина не взглянул, даже не захотел ему подать руки. Это было понятно: Гучков всегда был его врагом, а Шульгин держался монархистом, и государь, вероятно, был изумлен тем, что монархист приехал требовать отречения.
А сама весть об отречении какое впечатление произвела?
Все ждали: неужели Михаил, в пользу которого Государь отрекся – и это было напечатано, насколько помню, в газетах – будет царствовать? Вы, может быть, знаете, что Милюков сказал на каком-то собрании Думы, где не было членов Думы, где была уже толпа революционных слушателей – я эту фразу помню дословно, такие фразы врезаются в память, несмотря на то, что прошло чуть ли не полвека: «Старый деспот, доведший до полной разрухи страну, отречется или будет низложен. Царствовать будет Алексей, регентом будет Михаил». Милюкова чуть ли не растерзали в ответ, потому что не хотели слышать, что монархия может продолжаться. У меня лично было впечатление такое же. Я ходил по улицам и прислушивался. На каждом углу стояли группы в двадцать пять, пятьдесят, сто человек, какой-нибудь оратор на бочке или просто так, произносил речи, начинались споры. Я помню, как на углу Садовой и Невского какой-то человек стал говорить, что теперь должны царствовать Алексей и Михаил, и тоже в ответ было негодование: «О чем вы говорите, как вы можете?! Провокатор! Какие Романовы, какая монархия?! Должна быть республика!»
Затем узнали, что у Михаила, брата царя, было собрание, где Милюков – об этом я много слышал уже в Париже потом, Милюков это сам рассказывал – единственный чуть ли не на коленях умолял Михаила не отрекаться, а принять трон.
Здесь, в Париже, я Милюкова довольно часто встречал, так как работал в газете «Последние новости», где он был редактором. И помню, что его спрашивали: «Неужели вы считали, что было возможно, чтобы Михаил принял престол и удержался?» Он отвечал, что если была одна миллионная доля возможности, то надо было попробовать. Это было необходимо, чтобы спасти от того, что случилось впоследствии.
Мне кажется, Милюков единственный человек, который понимал, что революция не удержится в февральских рамках, и он уже в эмиграции упрекал Маклакова за то, что тот, будучи вроде бы правее по политическим взглядам, чем сам Милюков, этого не понимал и больше разжигал будущую революцию.
Как в литературных и поэтических кругах была встречена весть об отречении, о том, что теперь есть новое правительство? Было чувство, что наступает новая эра в жизни страны?