Шрифт:
Закладка:
Совместное творчество замечательно меняет и автора статьи: граф Толстой рядом с крестьянскими детьми становится «Толстовым». Смена имени переворачивает социальный статус и идентичность графа Толстого, совместное творчество исправляет социальное неравенство и осуществляет мечту писателя: стать равным с крестьянскими мальчиками, стать Лукашкой, как мечтает герой «Казаков».
Как же именно Толстой учился у детей и чему он научился? Он проводил с ними время: гулял, играл, говорил; ездил с ними в барские дома, в частности к Берсам; писал под их диктовку; вместе сочинял и слушал их советы, видя в них «безупречное чувство правды». Вот, например, описание прогулки, где Толстой рассказывает детям историю кавказского разбойника Хаджи-Мурата, а потом они вместе рассуждают о назначении искусства:
Мы разговорились о кавказских разбойниках. Они вспомнили кавказскую историю, которую я им рассказывал давно, и я стал опять рассказывать об абреках, о казаках, о Хаджи-Мурате. Сёмка шел впереди, широко ступая своими большими сапогами и мерно раскачивая здоровой спиной. Пронька попытался было идти рядом со мной, но Федька сбил его с дорожки, и Пронька, должно быть по своей бедности всегда всем покоряющийся, только в самых интересных местах забегал сбоку, хотя и по колено утопая в снегу.
<…> Я кончил рассказ тем, что окруженный абрек запел песню и потом сам бросился на кинжал. Все молчали. «Зачем же он песню запел, когда его окружили?» – спросил Сёмка. «Ведь тебе сказывали – умирать собрался!» – отвечал огорченно Федька. «Я думаю, что молитву он запел!» – прибавил Пронька. Все согласились. <…> «Лев Николаевич, – сказал Федька (я думал, он опять о графине), – для чего учиться пенью? Я часто думаю, право, – зачем петь?»
Как он перескочил от ужаса убийства на этот вопрос, Бог его знает, но по всему: по звуку голоса, по серьозности, с которой он добивался ответа, по молчанию интереса других двух, чувствовалась самая живая и законная связь этого вопроса с предыдущим разговором. Была ли эта связь в том, что он отвечал на мое объяснение возможности преступления необразованием (я говорил им это), или в том, что он поверял себя, переносясь в душу убийцы и вспоминая свое любимое дело (у него чудесный голос и огромный талант к музыке), или связь состояла в том, что он чувствовал, что теперь время искренней беседы, и поднялись в его душе все вопросы, требующие разрешения, – только вопрос его не удивил никого из нас. «А зачем рисованье, зачем хорошо писать?» – сказал я, решительно не зная, как объяснить ему, для чего искусство (8, 45–46).
Итак, педагогическая стратегия Толстого заключалась в переосмыслении базовых принципов: обучение – это не насилие, а сотрудничество. Знак верности методики – увлеченность, блеск в глазах, знак педагогического провала – скука.
«Искусство учить выражению мысли» и «похоть писать»
В статье «Кому у кого учиться писать…» Толстой подчеркивает осознанность творческой работы детей и ощущение чуда, которое испытывает учитель. Критерием верности пути являются именно чувства, а не рациональные доводы. Педагогическая по смыслу статья написана не как методические заметки, а как художественный текст. Читатель погружается в крайне эмоциональное повествование, построенное на широком спектре чувств: волнения, радости, страха, раскаяния. Вместо педагогического анализа в тексте происходит погружение в состояние пишущего, где акт творения представляется близким любовному акту, в результате которого рождается «цветок поэзии»:
<…> я не могу передать того чувства волнения, радости, страха и почти раскаяния, которые я испытывал в продолжение этого вечера. Я чувствовал, что с этого дня для него раскрылся новый мир наслаждений и страданий, – мир искусства; мне казалось, что я подсмотрел то, что никто никогда не имеет права видеть, – зарождение таинственного цветка поэзии. Мне и страшно и радостно было, как искателю клада, который бы увидал цвет папоротника: радостно мне было потому, что вдруг, совершенно неожиданно, открылся мне тот философский камень, которого я тщетно искал два года, – искусство учить выражению мыслей; страшно потому, что это искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики, как мне казалось в первую минуту. Ошибиться нельзя было. Это была не случайность, но сознательное творчество (8, 305–306).
Здесь неожиданно рядом с понятной радостью от приобщения к творчеству и понятным страхом ошибки появляется раскаяние. Почти через тридцать лет в «Исповеди» пятидесятидвухлетний писатель, отрекаясь ото лжи художественного творчества, назовет причину раскаяния – «похоть учить»269.
Слово «похоть» имеет ту негативную окраску, которой для Толстого обозначена вся страсть. Именно так он будет называть половую страсть, отвергая ее даже в отношениях с женой. В 1904 году втайне от жены он будет писать повесть, которая так и останется незаконченной, про страсть к женщине, единственный выход из которой – смерть. В двух вариантах финала повести предполагалось либо убийство вызывающей похоть женщины – Степаниды, либо самоубийство героя. Название повести «Дьявол» – прямая оценка автором телесной страсти. «Сатана» появляется и в дневниках, когда молодой муж описывает возникшую страсть к жене: в дневнике 1862 года Толстой фиксирует «появление сатаны»270.
Статья «Кому у кого учиться писать…» будет закончена ровно в те дни, когда Толстой привезет в Ясную Поляну жену и хозяйку – Соню Берс, Софью Андреевну Толстую. Страсть к жене и страсть к письму – два главных чувства в это время. Удивительно, но оба этих чувства в том градусе, который доходит до страсти, вызывают раскаяние автора.
Художественное творчество, в которое яснополянский барин посвящает невинных крестьянских детей, сам акт посвящения в писание – это работа страсти. Писатель и педагог описывает в статье парадоксальные, сильные и не поддающиеся анализу чувства:
<…> я два-три раза в жизни испытывал столь сильное впечатление, как в этот вечер, и долго не мог дать себе отчета в том, что я испытывал. Мне смутно казалось, что я преступно подсмотрел в стеклянный улей работу пчел, закрытую для взора смертного; мне казалось, что я развратил чистую, первобытную душу крестьянского ребенка. Я смутно чувствовал в себе раскаяние в каком-то святотатстве. Мне вспоминались дети, которых праздные и развратные старики заставляют ломаться и представлять сладострастные картины для разжигания своего усталого, истасканного воображения, и вместе с тем мне было радостно,