Шрифт:
Закладка:
Дорогая, целую тебя, лелею… Ты, Оля, _н_у_ж_н_а_ мне, _д_у_х_у_ моему. Тихая и светлая. Надо все — во-Имя. Ты — для сего. Дай же губки, дитя мое… Твой Ваня
[На полях: ] Твой удивительный «кекс» питал меня, радовал и облегчал мне бытие в течение 3 недель! Съем ломтик с твоей большой чашкой молока — целое блюдо, без забот. Мяса я уже не ем, только раза 2 на неделе — ветчину. А то все — кашицу гречневую и — [подобное], яйцо, варенье, — трудно с хлебом — ужасный, кукурузный. Но с большим трудом достают пухлый хлеб, что давали канарейкам. Чудесно! Пока, слава Богу, с 22 июня — не отзывается ulcere. Но зуд — есть, томит…
Получил и 2-ую открытку824. Но как ты скупа, на письма! А я… ты видишь, — при огромной занятости… очень много переписки. Но и — работаю.
186
О. А. Бредиус-Субботина — И. С. Шмелеву
11. VIII.47
Дорогой мой Ванюша,
Твое письмо ошеломило и приглушило меня. Я не могла _н_и_ч_е_г_о_ из себя выслушать, ничего придумать, осознать и сообразить. Совета давать в подобном никто, по-моему, не может. Но ты и не ждал его от меня, по крайней мере. Конечно, имей я к тому малейшую возможность, — я могла частью только советовать, разрешив трудности со стороны французской экономики. Частью тебе было бы легче. И как мучительно мне сознавать, что я бессильна в этом. Ты м. б. и не представляешь этой именно моей муки… Всегдашней и давнишней… В остальном же… в главном — я _н_и_ч_е_г_о, ровно ничего не могу сказать. Да и что бы я сказала, если бы даже ясно и твердо знала этот ответ? Ведь для меня означает твой отъезд — разлуку навсегда… Это я знаю и всем моим существом чувствую… И многое еще другое чувствую и из того письма, и из последнего.
Конечно, м. б. мне должно бы быть лестно, что своим сообщением ты равняешь меня с Ильиным… Но, нет, Ваня, тут этого у меня не может быть. У меня только боль… Эту боль я не смею ставить во главу угла, если дело идет о твоей жизни, как это изображаешь ты, — но от этого мне еще тяжелее.
Твоя, подводящая итоги нашему чувству, «отповедь» мне — она мне очень больна. И продумав все, ты поймешь почему. Равно как и то, что ты отнимаешь у меня свое доверие к «литературной заботе». Ты такой словесной любовью одеваешь все это твое _н_о_в_о_е, что невольно думается, как мне говорили еще в клинике: «Когда дают слишком лестную аттестацию уходящему служащему, — знайте, это только „Trost zeugnis“» (т. е. утешительное свидетельство), позолота пилюли.
И ты это сам отлично поймешь. Но это все не важное… Самое больное — это все то, что должно с тобой решиться. Я онемела и я молчу. Я ничего не смогу сказать.
И И. А., если не злой, то несчастный — твой гений. Сам он ни в какой не попал переплет. И «К[арташев]» и «З[еелер]» так легко за тебя решают.
Мне многое бы хотелось тебе сказать. И трудно, и ответственно, ибо не хочу _н_и-к_а_к_о_г_о_ «нажима». А быть только «в разуме» я тут не могу. И не дать воли сердцу я тоже не смогу, коснувшись таких вопросов вплотную. Но впрочем ты все, и главное, и не главное решал до моего ответа. Возьми хотя бы историю с «Неупиваемой чашей». И я оказывалась в своей интуиции права.
Не думаю, чтобы разумно было мне стремиться в Париж. Для чего? Видеть пепелище когда-то очень красивого храма? (* Видеть твой отход от меня, твой теплый хлад?! Не о преходящем говорю, а о светлой душевной любви. У тебя ее ко мне нет!) — Лучше сохранить прекрасное твоего чувства ко мне — в душе и не разорять его. Проститься перед отъездом? Навсегда проститься? — У меня не достанет сил. Я себя знаю. И вот, сравнивая себя и твое спокойствие, — вижу, что у тебя все ушло.
Для тебя это лучше, легче. А обо мне не стоит говорить.
Спасибо тебе за быстрое известие о получении рисунков. Одновременно высылаю еще набросок. Но все мне кажется ненужным.
К. Т. Ж[укович] говорил об издателе в Швеции на русском языке. Как же тогда был бы разговор о новой орфографии?? Ты не вчитываешься в мои письма, даже в местах, тебя касающихся.
Иллюстрацию «Куликова поля» ты обязательно поручишь кому-нибудь _т_а_м. Знаю. Ты, как водяные травки, имея корни (и большие) все время перемещаешься и не остаешься «верным» одной почве. Со мной это у тебя в бесчисленных вариантах было. Ну, Господь с тобой! Крещу тебя и обнимаю. Оля
187
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
21. Х.47 Вечер
Получил, дорогая моя Олюша, и твое ласковое (и грустное!) письмо, как раз 9-го утром825, и твои розы, — увы, они задохлись, только 4–5 роз могли раскрыться! Принесли их мне, около полудня 13-го, в понедельник, а посланы были, судя по штемпелю на бланке цветочного магазина в Woerden, — 9-го! Да ныне здесь хаос826, дней 10 не ходило metro, ни автобусы… должно быть провалялась посылка. Родная моя, я _з_н_а_ю, — ты всей душой хотела осветить лаской мой День ангела. Целую тебя голубка. А я и кончики цветочных стеблей подрезал, и воду менял: нет, бутончики были еще очень туго свернуты, и у ослабевших за 4–5 дней лежки очень закутанных в газетные листы (до 5–6 заверток!) — не хватило сил — расцвести. Вон они, сухие, неожившие!.. Твоя _л_а_с_к_а_ — так и не расцвела _в_п_о_л_н_е. В здешней, очень тревожной, жизни, когда _в_с_е_ ждут, что будет… все туземцы, — а о нас что же говорить!.. — трудно _у_й_т_и_ в себя, в творческую отрешенность от «дня сего»… — и я _з_н_а_ю, что нет у меня «подъема», _с_и_л_ы — писать «Пути Небесные», — самое неотложное. Надо переменить «воздух». Он — не по мне, не — для